Гончая. Гончая против Гончей
Шрифт:
Сидя на удобном стуле, я делаю вид, что читаю свежий номер «Огонька», но на самом деле только разглядываю снимки. Как всегда, я в одном из своих траурных костюмов, в белоснежной сорочке и при галстуке, словно жду гостей, но на ногах у меня шлепанцы. Это моя домашняя униформа, жесткая и неудобная, как броня, но привычная, проверенная, ставшая моей второй кожей. Мой рост — сто восемьдесят один сантиметр, вес — семьдесят шесть килограммов, не помню, чтобы я его прибавлял или терял; наш участковый врач уверяет, что у меня прекрасный обмен веществ для человека моего возраста. Это меня и успокаивает, и обижает. Сухая, костлявая фигура должна была бы подчеркивать мой душевный падлом, элегантность стареющего мужчины с застывшими эмоциями, привыкшего рассуждать и неспособного чувствовать. Вот уже тридцать лет, как я ношу только костюмы, это моя погребальная униформа, навевающая тоску, — костюмы темно-серые, костюмы темно-коричневые, костюмы
Я хорошо себя знаю… я чувствую себя глубоко оскорбленным. Возмутительная просьба Ташева вывела меня из равновесия, испортила мне весь послеобеденный отдых, все удовольствие от последнего номера «Огонька». Я ощущаю себя тряпкой, которую можно купить или продать, словно, состарившись, я превратился в вещь. Меня всегда уничижали — несознательно коллеги и сознательно те, кто называл меня «гражданином следователем» и боялся моих вопросов. Что-то во мне производило впечатление, что я слишком правильный, а потому нетрудный человек, что будучи эмоционально опустошенным, я в сущности и неморален. Меня унижали самым недвусмысленным и обидным способом — говоря мне комплименты. Я уже давно заметил, что чрезмерное восхваление делает меня смешным и каким-то коварным образом возвышает того, кто расточает мне похвалы. Подобное познание самого себя мучительно, особенно неприятно получить его в преклонном возрасте.
По неизвестным мне причинам Ташев осмелился попросить меня об этой «услуге» — наверное, крайняя неопытность всегда выливается в нетактичность. Или лейтенант торопится, так как стремление самоутвердиться не дает ему покоя, нарушает его внутреннюю стабильность и логическую последовательность расследования, или он законченный циник. Допускал я также возможность, что на него давят «сверху», может, даже его непосредственный начальник, имеющий свои соображения относительно сроков завершения предварительного следствия. Самое неприятное заключалось в том, что Ташев не только обидел меня как личность — он разбередил чувство вины, преследовавшее меня последнее время, будившее по ночам, заставлявшее ощущать себя липким от пота и грязным. Работая следователем, я давно уже пришел к выводу, что добровольное признание своей вины нельзя принимать за доказательство или, по крайней мере, как главное доказательство вины подследственного. К сожалению, некоторые мои коллеги настойчиво стремились к исповеди обвиняемых, разделяя убеждение Вышинского, что признание своей вины — царица доказательств. С грустью я думаю о том, что, может быть, именно поэтому Божидар так быстро превратился из моего подчиненного в моего любимого Шефа.
Волнующие публикации, которые я прочел за последние месяцы в советской печати, укрепили мою веру в собственную правоту. Человек — слабое существо: он боится больше всего будущего, но иногда и настоящее кажется ему нестерпимым, бесконечным, страшным — полная изоляция в камере во время предварительного следствия, усталость от допросов, ощущение, что жизнь уподобляется вязаному носку, который медленно и постепенно распускается, чтобы превратиться в кучку никому не нужной пряжи, ломают его и он готов признать что угодно, лишь бы его оставили в покое и он смог таким путем спасти свое «я».
И в то же время человек — сильное существо. Зачастую он по своим личным моральным причинам склонен взять на себя вину других, способен жертвовать собой, чтобы реализовать себя, доказать свое величие — величие разумного существа, обладающего свободой выбора. Целых три месяца Бабаколев искренне признавал свою вину, с упорством скупого рыцаря скрывал своих соучастников, выгораживал их, хотя они бесстыдно вешали на него всех собак, и — по крайней мере, в моих глазах — проявил себя человеком намного выше своих дружков. Пресыщенные, интеллигентные, они были безнравственны. Одинокий, презираемый, обыкновенный, он оказался нравственным! Я не верил ему, пытался его образумить, но в конце концов устал, принял его признание своей вины за доказательство таковой и невольно стал одним из виновников его драмы… Я совершил преступление.
Делаю глоток чая из шиповника, чашка давно стоит на столике, чай совсем остыл. Мечтаю о крепком кофе — чувствую ноздрями его аромат, но Мария не разрешает кофе после обеда, единственное, что в это время мне не возбраняется, — это глотать витамин C. Сейчас я думаю о том, что Бабаколев меня обманул: в результате его поведения я вместо истины принял его признание своей вины за доказательство вины, а это означает, что я поступил безнравственно, превратился в соучастника тех подонков. Неясное чувство вины, которое я испытывал в последнее время, обрело наконец конкретное лицо, материализовалось, стало «моей виной», потому что я ясно сознаю, что именно я решил судьбу Бабаколева. Если бы я продолжил следствие, не поддался искушению облегчить его ход. Христо наверняка получил бы условный приговор и сейчас был бы жив. Эта мысль выглядит настолько чудовищной, что я чувствую головокружение и чуть не падаю со стула. «Кто же убил Бабаколева?» — спрашиваю я растерянно. «Тот большеногий… но и я тоже».
Заголовки на раскрытых страницах сливаются в одну линию, солнечный свет меркнет, предметы в комнате утрачивают четкие очертания, снег за окном голубеет И как бы возвращает свою девственную белизну. В коридоре настойчиво звонит телефон, я угадываю шаги Марии в мягких тапочках. Она говорит тихим, приветливым голосом: «Минуточку, сейчас он подойдет».
— Тебя спрашивает лейтенант Ташев, — сообщает она мне от двери.
— Скажи, что меня нет, — грубо говорю я, — и, черт возьми, свари наконец нормальный кофе!
В кабинете царит тишина, пахнет табачным дымом и мужским одеколоном, который мои бывшие коллеги употребляют утром после бритья. Делают они это не из тщеславия, а из-за стремления чувствовать себя чистыми — благородный запах одеколона «Олд спайс» возвышает их над окружающими и особенно над подонками, с которыми они проводят свое «свободное» время.
Пепельницы полны окурков, длинный стол, покрытый зеленым сукном, похож на угасший костер. Оперативное совещание было тягостным, скучным, но Шеф держится приветливо, не сыплет своими плоскими шуточками, дарит мне катушку лески марки «Митчел». Правда, это отнюдь не лучший экспонат его богатой коллекции, но все же настоящий «Митчел». От этого дружеского жеста меня пробирают мурашки, доброта Божидара всегда меня пугала. Верчу катушку в руках, не зная, что с ней делать, слова благодарности застревают в горле, невыносимо хочется курить, но главное — я испытываю страх — болезненный, необъяснимый страх, наваливающийся на меня всегда, когда я приступаю к новому следствию. Любое начало трудно, для меня же оно просто мучительно. Я теряюсь, мне кажется, что я не смогу объять и собрать в единое целое все детали, что какая-то важная деталь обязательно ускользнет от моего внимания, что я провалю следствие. Накопленный опыт не помогает, знание природы человека лишь мешает, заставляет сравнивать то, что мне предстоит, с тем, что уже было, а я отлично знаю, что каждое следствие уникально, что, подобно красоте, преступления повторяются только в своем бесконечном разнообразии. Кто-то верно сказал: «Дважды не войдешь в одну и ту же реку!»
Верчу катушку и чувствую, как покрываюсь испариной. Ужасно хочется курить, но руки заняты, нечем вытащить сигарету, во рту сухо, в желудке тяжесть — вылеченная язва напоминает о себе. Наконец оставляю катушку на столе Шефа, и этот почти неприличный по отношению к нему жест возвращает мне самообладание.
— Сушь да сушь кругом… — протягивает Божидар, разочарованный моим упорным молчанием. Ничто так не задевает, как людская неблагодарность, но в эти слова Шеф вкладывает и еще один подтекст. Он относится не только к февральской погоде, но и к толстой папке, лежащей у него на столе. Я знаю, что в ней. Сначала идет пространное описание фактической обстановки, затем скучные заключения судебного медика, результаты экспертизы лаборатории и технических служб, любопытные подробности, касающиеся личности хитреца Пешки, протоколы его допросов, педантично зафиксированные Ташевым, несколько цветных снимков лежащего в углу Бабаколева… нет, уже не его самого, а лишь его земной оболочки, формы сосуда, в котором билась молодая загубленная жизнь. Тяжело жить на свете одному, страшно уйти в мир иной, сознавая, что ты никому не был нужен. На похоронах Христо была жалкая горсточка людей: трое его соседей по общежитию, две тетки с материнской стороны, двоюродная сестра-заика, я и мрачный, холодный зимний день. Женщина, исполнявшая погребальный обряд, явно была подавлена, видя так мало скорби; прощальные слова она проговорила чуть ли не обиженным тоном и, выждав, когда затихнут последние звуки траурной мелодии, с облегчением произнесла: «Христо Бабаколев будет кремирован!»
— Ознакомился с этим? — Шеф кивнул на папку, лежащую перед ним.
— Просмотрел, — ответил я мрачно.
— И что об этом думаешь?
— Ничего…
— Н-да… — раздумчиво произносит Шеф. — Немножко поспешили с предварительным следствием.
Воцаряется молчание — излишне долгое для наших дружеских отношений. Зимнее солнце, ползущее по паласу, сейчас освещает мои ботинки.
— Он не понравился мне с самого начала, — говорю я, чтобы что-то сказать.
— Кто? — спрашивает с надеждой Божидар.