Гончая. Гончая против Гончей
Шрифт:
С матерью и сестрой мы пошли по лужам к выходу, обе хромали, и мне было стыдно… я не воспринимал их, как осиротевших родных, для меня они были только калеки. Мы остановились на трамвайной остановке и стали ждать трамвая, дождь усилился, мимо нас пронеслась голубоглазая бамбина и села в стоявший неподалеку «москвич». Мне стало так мерзко, и вдруг молнией сверкнуло решение. «Я никогда больше к вам не вернусь!» — внезапно заявил я. Мать зарыдала, словно уже меня похоронила. Она была в черном плаще с чужого плеча, слезы на ее лице смешались с каплями дождя. Я злорадно слушал ее рыдания, но они вдруг прекратились: из-за поворота показался трамвай. Должно было произойти что-то необыкновенное, люди с любопытством на нас поглядывали, а нам или было стыдно самих себя, или просто страшно без моего единственного и потрясающе доброго отца. Тогда сестра, помявшись мгновение, крикнула:
Жилы у него на шее вздуваются — вот-вот лопнут, глаза темнеют и подергиваются влагой, он весь исходит ненавистью ко мне, потому что в этом кабинете он не один — нас здесь двое. «Все это он рассказывал и Бабаколеву!» — пронеслось у меня в мозгу, и я невольно вздрагиваю.
— Я вам верю, — произношу я как можно бесстрастнее. — С вами поступили несправедливо, послав вас в детскую трудовую колонию. Но позднее, Илиев, вы трижды сидели в тюрьме, и тогда речь шла уже не о противне с пирожными.
Пешка изумленно смотрит на меня, затем постепенно приходит в себя, улыбка его становится другой, словно он наскоро устранил какой-то непорядок в одежде, взгляд на мгновение задерживается на оконной решетке, устремляется дальше и возвращается иным — внимательным и твердым. Он уже во власти своего опыта, готов угодничать и именно поэтому не спешит со мной согласиться.
— Понимаете, гражданин следователь, такова система. Если ты учишься в музыкальном училище, становишься музыкантом, если в математической школе — становишься математиком, если же тебя послали в детскую трудовую колонию, тебя выпускают преступником — плохим или хорошим человеком, перевоспитавшимся или нет — но преступником, и ты носишь на себе это клеймо, как обручальное кольцо. Такова система… железная, непробиваемая, страшная, или вы мне не верите? Воля ваша, гражданин следователь, но я убежден, что вы пошлете своих внуков в художественную или английскую спецшколу, попытаетесь сделать их дипломатами, поэтами, артистами или, в крайнем случае, служащими торговых представительств.
— На сегодня хватит! — грубо прерываю его я и нажимаю кнопку на внутренней стороне столешницы.
Когда дверь за ним закрылась, я тут же почувствовал, что ему удалось вывести меня из равновесия: он нагнал на меня печаль и, самое главное, нашел способ меня обвинить. Я ощутил себя утомленным и неуверенным, как вор, забравшийся и чужой дом с твердым намерением хорошенько поживиться, а нашедший там лишь разорение и нищету. «Стареешь, Евтимов, — сказал я себе, — и действительно становишься сентиментальным!» Рассказ Пешки поколебал мою беспристрастность, он не только мешал мне сосредоточиться, но и погружал меня в состояние эмоциональной несвободы. Я был преисполнен слащавого сочувствия, а сострадание или ненависть — плохие советчики в нашей профессии; свобода выбора — особый вид психического равновесия, которое чем-то напоминает медитацию у йогов: духовное зрение устремлено внутрь, а мир снаружи полон разных уловок, чьих-то судеб, логики развития и твоего собственного безразличия. Я имел продолжительную тяжелую практику, но два года пенсионерской лености превратили меня в обыкновенного человека, в домашнего пса с атрофировавшимися навыками, который утратил умение абстрагировался от преследуемой дичи. В глубине души я сознавал, что Пешка говорил правду; наверное, желание меня тронуть, разжалобить и входило в заранее подготовленный им сценарий, но слова его были искренними, а страдание — подлинным, страдание проклятого существа, чья судьба давно предрешена. Ему удалось нащупать психологический механизм, снимавший с него вину, он уверовал в систему и ее общезначимость, его угнетало убеждение, что, попав в подвал жизни, он уже никогда не доберется до ее верхних этажей.
Закурив, я уселся поудобнее и включил магнитофон. Женский голос Пешки заполнил собой кабинет, и он словно уменьшился в размерах, а свет будто потускнел. Меня охватило ощущение нечистоплотности, словно я кого-то подслушиваю. Но постепенно поток слов понес меня с собой, я перестал вдумываться в смысл сказанного, как вдруг что-то заставило меня насторожиться. «Тогда я на всю жизнь возненавидел человеческую доброту, — объяснял Пешка, — или, говоря другими словами, — получил
Встав из-за стола, я подошел к умывальнику, освежил водой лицо, потом опустил шторы, от чего по кабинету разлился свет цвета крепкого чая. Я должен был освободиться от слезливого сочувствия, от ощущения установившейся между нами близости. Сегодня я решил поразмышлять над двумя моментами. Илиев был преступником-рецидивистом, трижды сидел в тюрьме, но все три раза его приговаривали к тюремному заключению за вымогательство и мошенничество. Следовательно, он был склонен осуществлять моральное насилие над любым наивным человеком, но никогда не прибегал к насилию физическому — эта форма человеческой агрессивности была ему чужда, его натиск был скорее интеллектуальным: он действовал умом, а не кулаками. Простое рассуждение выявляло очевидное несоответствие между присущим Илиеву поведением и поведением убийцы, который лишил Бабаколева жизни с удовольствием и «особенно жестоким способом».
Вторым моментом было заключение психиатра врачанской тюрьмы, находившееся в толстой папке. Диагноз был вполне определенным: Петр Илиев психически здоров с одним патологическим отклонением — у него часто наблюдаются навязчивые идеи. Вчера, начистив для Марии картошки, я стал рыться в библиотеке и, к радости своей, нашел тоненькую книжку «Психиатрия» под редакцией профессора Ивана Темкова. Закрывшись в ванной, чтобы, обеспечить себе тишину и спокойствие, я прочел следующее:
«Навязчивые идеи представляют собой с клинической точки зрения «насильственное» (против воли больного) появление и задержание в его сознании определенных мыслей, к которым больной относится критически и старается от них освободиться. По своему содержанию они бывают трех видов: навязчивые сомнения, навязчивые чувства (фобии) и навязчивые действия. Иногда, на определенный период времени, подобное состояние настолько овладевает больным, что они имеют к навязчивым идеям не полностью критическое, а двойственное отношение».
Доктор Бодев из врачанской тюрьмы заметил у Пешки типичные симптомы заболевания. Так, у Пешки была страсть считать этажи и окна зданий, мимо которых он проходил, уличные лампы, запоминать номера автомашин. И тут же, сидя в ванной, я спросил себя: «А почему бы ему не запоминать и номера ботинок?» В своем заключении лейтенант Ташев разумно предположил, что, совершая преступление, Пешка умышленно использовал обувь большего размера, чтобы замести следы. Это казалось мне возможным, но я был склонен считать, что если Пешка действительно является убийцей, он с его опытом и природным умом использовал чьи-то ботинки не просто для того, чтобы замести следы, а для того, чтобы оставить после себя чужие следы.
Сухой диагноз Бодева завершался прелюбопытной фразой:
«Особенно постоянной и патологической навязчивой идеей у Илиева является идея о бедности; приливы и отливы этого болезненного чувства в значительной степени определяют его душевное равновесие или дисгармонию по отношению к окружающей его среде».
Этот странный вывод я подчеркнул красным карандашом. Навязчивые мысли об испытанной бедности подтверждал и проведенный мной допрос, но Пешка чувствовал по отношению к бедности скорее отвращение, нежели клинический страх. Я сознавал, что знаю слишком мало, а пожелтевшая папка, лежавшая на моем столе, не может мне помочь. Я должен был как-то связать юношеские переживания Пешки с абстрактным заключением психиатра. Что-то вертелось у меня в мозгу, пытаясь обрести форму… как вдруг громко зазвонил телефон. Я выругался вслух.
— Чем занимаешься, дорогой? — В голосе Шефа не чувствовалось любопытства.
— Развлекаюсь… читаю учебник по психиатрии. Ты страдаешь навязчивыми идеями?
— Я страдаю из-за лени моих подчиненных, — не остался в долгу Шеф. — Особенно считающихся моими друзьями. Как ведет себя твой голубок?
— Заставил меня плакать.
— Не может быть! Плачут люди, которые способны что-то испытывать!
— Я преувеличил малость… просто он загнал меня в угол, и сейчас душа моя ноет.
Слышно, как Шеф закуривает, смачно затягивается, потом выпускает дым в телефонную трубку — мне в ухо.