Гончие преисподней
Шрифт:
Я с грустью думал о том что совершенная тишина этого места была бесцеремонно нарушена – нарушена теми, кто был не в состоянии ее оценить. И прохладный ветер, играющий ароматами ирисов, касался моего лица, напоминая об утраченном.
– Знаешь, Франсуаз, – сказал я, – мне не очень хочется встречаться с Саути. Вышло так, что, приехав в этот город, мы оказались в конфронтации с ее противниками. Против нашей воли получилось, что мы как будто поддерживаем их, но очень сомневаюсь, что они заслуживают нашей помощи.
Девушка кивнула, соглашаясь.
Мы увидели их издали –
– Послушай, Майкл, – негромко произнесла Франсуаз, – мне кажется, мы с тобой ошиблись. Это не могут быть они.
Она оказалась права.
Женщины, окружавшие ораторшу, вполне соответствовали тому образу городских суфражисток, который успел сложиться у меня.
Они были разного возраста: совсем еще юные, шестнадцати-семнадцати лет, и матроны, которые давно перешагнули тот порог, что отделяет женщину от старухи. И в то же все они были ровесницами.
Люди привыкли говорить о том, что возраст зависит от самоощущения, хотя мало кто по-настоящему верит в это. Есть те, кто никогда не станет старым, сколько бы ни было отпущено им судьбой, а есть и такие, кто никогда не был молодым.
Но существует и иной путь изменения человеческого возраста вопреки отметкам на календаре вечности. Это сообщества, определенные группы людей, пронизанные одним настроением и одними целями.
Дряхлый старик может прийти на выступление молодежной группы – и он перестанет быть стариком; молодая женщина вступает в круг добропорядочных пятидесятилетних матрон – скажем, выйдя замуж и вынужденная жить в семье мужа, – и молодость ее остается за порогом семьи, в которую она вошла.
Скажут, что возраст – понятие природное, что измеряется он количеством прожитых лет и количеством оставшихся, уровнем сил, которые кипят в молодости и становятся холодными и вязкими к тому моменту, когда уходят и молодость, и зрелость.
Но кто осмелится назвать число лет, что ему остались? Многие умирают молодыми. Кто не видел стариков, полных энергии и жизни, и совсем еще юных, погруженных в апатию и тоску?
Тем, что стояли в зеленеющей лощине бармутовского парка, было лет сорок; не те прекрасные сорок лет сильной, уверенной в себе женщины, когда позади наивность юности и ее ошибки, а вместо них пришли зрелая красота, умение понимать и чувствовать жизнь. Такие женщины никогда не стареют, будь им и шестьдесят, и восемьдесят. Сорок лет для них – не зрелость, а только начало.
Но те, что были перед нами, принадлежали к иному числу. Сорок лет для них – возраст, когда умерли все мечты. Возраст, когда нечего ждать. Женщина оглядывается назад и понимает, что в жизни ее ничего не было; она смотрит вперед – и в ее будущем тоже уже ничего не произойдет.
Это возраст замужней, что вышла по любви, не зная, что такое любовь; теперь у нее есть дети, есть работа и муж, но все это ей не нужно. Возраст той, что никогда не выходила замуж и смирилась с тихим одиночеством старой девы. Возраст, когда женщина понимает, где-то, много лет назад, она должна была сделать что-то очень важное, но не сделала – и у нее не хватит сил, чтобы сделать это сейчас.
Такими были те, кто собрался в этот день в городском саду Бармута; лишенные любви и никого не любящие, женщины, забывшие, что значит по-настоящему желать и обретать желаемое.
Однако ни одна из них не могла быть суфражисткой, последовательницей травницы Саути, ибо на голове каждой из них – у кого ровно, у кого целомудренно набекрень – красовались бьонинские береты.
Я спустился с холма, прислушиваясь к разносившейся над толпой речи. Теперь я мог различить слова, но это ничего не значило. Слова эти были горячими и искренними, они призывали и обличали, но за громкими фразами я не мог уловить смысла, а страстные эмоции могли пробудить лишь ответные чувства, но не разбудить разум – подобно тому, как порнографический фильм наслаивает одну сексуальную сцену на другую, не заботясь ни о связности сюжета, ни об идейной глубине.
К несчастью, все политические речи таковы, если обращены к толпе.
Мое появление вызвало настороженность. Ораторша замолчала, и женщины в серых беретах повернулись ко мне. Ни на одной из них не было ничего пестрого, ни одно лицо не светилось внутренней жизнерадостностью, платья их были строгими и скучными.
Они напоминали груду сухарей, высушенных из простого хлеба, пресных и жестких.
Когда собравшиеся увидели Франсуаз, лица их прояснились; они по-прежнему оставались сосредоточенно-серьезными, но выражение враждебности исчезло.
– Это она, – передавалось из уст в уста. – Та, что дала отпор Виже.
Имя Виже сопровождалось эпитетами, слова эти выражали антипатию и гадливость и были такими, какие в состоянии подобрать только высохшая изнутри женщина.
Противники феминизма говорят, что его истинная причина – в сексуальной неудовлетворенности женщин. Я всей душой сочувствую тем, кто отстаивает собственную свободу, мне не хотелось бы верить, что это мнение справедливо.
Женщины расступились, и я понял, какое ощущение не давало мне покоя. Только что мы покинули заведение Карлиты Санчес, бордель, в котором женщины продавали свое тело, свои достоинство и душу и получали в обмен только деньги.
Те, кто окружали меня сейчас, боролись за достоинство и свободу – но как же много общего было между обеими женскими общинами.
Та, что произносила речь, выступила вперед. Она была некрасива, и если обычно женщина старается создать свою красоту, то ораторша, напротив, стремилась задушить и убить ее. Среднего роста, она была в твидовом пиджаке – слишком женском, чтобы придавать ей мужеподобный облик, и совершенно асексуальном.
Длинная юбка касалась ее скромных туфель, ходить так, по всей видимости, было очень неудобно, но женщина явно гордилась этим неудобством и высоко поднимала его, словно боевой флаг. Носки туфель высовывались из-под темной материи в движениях не стыдливых, но скромных, свидетельствующих о достоинстве, каким эта женщина его понимала.