ГОНИТВА
Шрифт:
– Моих родителей тоже – без покаяния. И неизвестно, скольких еще – на плаху. Молитвами панны Маржецкой Северины. Игнат привел приговор в исполнение. На нем нет вины.
Пальцы ксендза шевельнулись, точно перебирали четки:
– "Не судите…"
Панна Легнич гордо вскинула голову:
– Если мы не станем судить, будут виселицы и расстрельные команды, и тираны у власти, и отсутствие права называться нацией. Простите, мне пора идти.
Внизу отозвались часы. Они не били, а натужно шипели, старчески выхаркивая из себя полночь. За окном отозвался волчий вой. Ксендз шаркал по ступенькам стертыми подошвами, бормотал вполголоса:
– …какой-то узел здесь завязался, око смерча, все затягивает… Гонитва, Морена, голод, поветрия… что мы делаем не так? Господи, поможи…
Тучи
– Панна Легнич, что вы собираетесь делать?
Она не ответила, двигалась, преодолевая ветер.
– Не останавливайте ее. Вы ведь тоже не уйдете из Лискны? – Казимир не дождался ответа и продолжал: – Удивительная нация – немцы. Бюргеры и – романтики. Я плакал над вашими поэтами. Шайлер, Зимрук, Ворнгаген…
Айзенвальд клацнул зубами от холода и смеха: самое время говорить об избранниках "Бури и натиска". Антося раздвинула заснеженные еловые лапы, подняв рой мерцающих искр:
– Это здесь. Панове, останьтесь!! – и скрылась за деревьями.
Какое-то время мужчины молча утаптывали снег. Не происходило ничего. Потом Антя закричала. И они бросились туда.
На пятачке между елями было неожиданно тепло, среди низких сугробов темнел разложистый пень. Из пня – торчали остриями кверху ножи. Антя рыдала рядом.
Ксендз быстро сосчитал клинки:
– Понятно. Дай бог Бируте здоровья.
– Стерва! Ненавижу!
Трагедия превращалась в фарс.
– Ну, пожалуйста! – с мольбой сказала Антя Айзенвальду. – Дайте мне нож!
Лейтава, окрестности Вильно, 1831, январь
Стряпуха Бирутка, прислонив лицо пухлой ладонью, упорно смотрела вслед уезжающим мужчинам. Чтобы не дай Бог, не повернули, внося новую путаницу в неокрепшую головку чудом возвращенной ей госпожи. Ясно было, что никакого лекаря тетка звать не будет, а если панночка таки помрет от мозговой горячки, бабу станет греть сознание, что та скончалась во Христе.
Ксендз передернул под зимней свиткой худыми плечами, ударом стертых каблуков тронул вислобрюхую чалую доходягу, полученную вместе с заброшенным приходом, длинные ноги Горбушки свешивались по обе стороны натянутых ребрами конских боков.
Мужчины легкой трусцой двинулись через лес, ничуть не похожий на тот, сквозь который пробирались они ночью за одержимой панночкой. Утоптанная тропка вихлялась среди стволов подросших еловых посадок, среди погруженных в белые снеговые перины раскидистых осокорей и вязов. Где-то в лесу насмешливо перекрикивались клесты.
– Поворотка, – ксендз Казимир тяжело вздохнул, словно втыкая на перепутье невидимый деревянный крест. – Может, и вас Господь упасет.
Айзенвальд, не отвечая, поднял голову на верстовой столб с указателями – дань основательности шеневальдцев. Черные готические литеры подмыло дождями, но еще можно было прочесть, что правая дорога ведет на Вильню (восемь верст) – без труда доскакать хватит и двух часов короткого, но сегодня солнечного, яркого зимнего дня. Налево – Яблоньки и заброшенная ксендзова Навлица – как он там управляется один, когда волки воют в сугробах под забитыми досками окнами? Айзенвальду – по заросшему проселку на юго-восток, туда, куда щерится занозистым краем обломанная дощечка. По вершинам хвой пробежала серая зимняя белка, зацокала, стряхнула на всадников снег.
– Я отправляюсь с вами, – принял решение Генрих. – Только заедем в Лискну, с вашего позволения. Попрощаться. Не хочу быть неучтивым перед хозяйкой.
Казимир Франциск хлопнул глазами, но удержал рвущийся с губ вопрос. Повернул чалого на проселок. Держался он прямо, точно не было ни недосыпа, ни тяжкого похмелья, только вытянутое лицо с неровной щетиной казалось болезненно бледным да мелкой изморозью поблескивал на лбу пот.
До Лискны оказалось вовсе близко: в этот раз не пришлось плутать, разыскивая дорогу. Вытянулась ровной стрелой среди заснеженных двухсотлетних лип подъездная аллея. Дыхание Горбушки
– Не тот!!…
От аха полетели с низких яблонь комья снега и с карканьем взвились в воздух серо-черные укормленные вороны.
Приглядевшись, генерал осознал, что дом все же тот самый, что и вчера, тот, в котором он прожил около месяца: каменный цоколь, деревянный бельэтаж. Даже давешние следы Генриха уцелели на заснеженном крыльце… но вычурный фронтон гадски сломан, провалена крыша, ушли в себя печные трубы, и стекол нет ни в одном окне… и запах гари, явственный даже сейчас… Такое не происходит за один только день и ночь, вернее, происходит, но приметы, и запахи – все выглядит не так. И вокруг – никаких следов. Привязав Длугоша к дереву, генерал взбежал на крыльцо. Подгнившие доски вспоролись с треском, но выдержали. Отжав перекошенную набухшую створку, Айзенвальд шагнул в темноту.
– Постойте, я с вами!…
Вестибюль, заваленный мусором и прогнившей мебелью, лестница, зеркало под ней – то самое, в котором Генрих, заглядевшись, мог увидеть, как он полагал, хозяйку дома… Морок; как говорят местные, мроя. Но он, как человек военный, не верил в мистику, пока мог найти рациональные объяснения. Жаль, оных так и не нашлось. Твердым шагом взошел Айзенвальд наверх. Здесь запах копоти стал особенно ощутим и неприятен, хотя сквозь низкие окна с уцелевшими в раме осколками носило по полу серый от пыли снег. Под ноги угодила лишенная абажура проржавевшая жестяная лампа. С истинно шеневальдской педантичностью Айзенвальд поднял ее и поставил на сдвинутый на середину комнаты секретер. Вытер от копоти руки. Похоже, в этой комнате какое-то время был пожар, несколько половиц прогорело, на окнах под порывами сквозняка метались почерневшие занавески, обгорел и угол секретера, и опрокинутые стулья. Генриха удивило, что следы пожара наличествуют посередине, а не там, где печка. Впрочем, могло загореться и от лампы, и от свечи… Еще создавалось впечатление, что кто-то весьма основательно разорил эту комнату: часть половиц вскрыта, мебель опрокинута и выпотрошена, лоскутами свисают шпалеры… Вдруг Айзенвальд осознал, в каком месте находится!
Но сзади слышались шаги и тяжелое дыхание светара, и генерал овладел собой.
– Никого.
Голос Казимира разбил странное ощущение, возвращая Айзенвальда к реальности. Он пожал плечами.
– Можно ехать, – сказал он.
Зачем-то снова взял лампу. Поднял глаза к потолку.
– Я возьму это. Пойдем.
На лице ойца Казимира мелькнуло желание возразить. Ну да, ведь нельзя забирать вещи из заразного дома. Но ксендз тактично промолчал.
Зимой темнеет рано, и до Навлицы спутники добрались на закате. Раскаленное солнце опускалось в длинные тучи, так называемые "кошачьи хвосты", обливая фасад костела кровавым светом. В тени огромного здания с монументальными бронзовыми вратами с "розой" над ними и частоколом кирпично-ржавых звонниц хатка ксендза совсем терялась: и знал бы – не заметил. Покосившаяся, с подпертой досками, наползающей на окна стрехой, она утопала в снегу, истырканном сухими стеблями подсолнечника и бурьяна. Не утруждая себя отпиранием номинальной калитки, Казимир переступил длинными ногами едва видный над снегом плетень и, ведя за собой кобылку, зашагал по целику к воротам заменявшего конюшню хлева, бывшего продолжением дома. Ворота еще предстояло раскапывать. Лопата была предусмотрительно засунута в подстрешье. Похоже, пользоваться ею Горбушке в эту зиму приходилось очень часто. Обиходив коней и забрав вещи, мужчины через внутреннюю дверь прошли в сени. Те встретили гостя и хозяина неистребимым запахом трухи, зерна и подгнивающего картофеля, морозцем, потянувшим через волоковые оконца. Заполошно пища, шуснули по щелкам мыши. Ксендз почти наощупь отыскал мерзлую скобу, невнятно выругался и, нажав на язычок, потянул на себя обитую кисло воняющим войлоком внутреннюю дверь. Из горницы пахнуло холодом. Но, после хлева и сеней, внутри показалось почти светло.