Good night, Джези
Шрифт:
А теперь о сыне: были у него шансы или нет? Было ему предопределено стать примером того, что сделать ничего не удастся, или так пожелал случай? Его отец часто повторял, что нет большего несчастья, чем быть избранным, ибо избранный лишается всех человеческих прав, а стало быть, и каких-либо шансов.
Минуточку: а если бы Джези, к примеру, послушался отцовского совета и скрючивался, становился меньше, а не рос, извивался, ползая по земле, а не пытался любой ценой, всеми правдами и неправдами взобраться на самый верх? Постигла бы его удача или нет? Если бы, скажем, наш Эдип обуздал гордыню и сдержал гнев, когда свита Лая приказала ему убираться с дороги, и не набросился бы на царя, понятия не имея,
Ход конем (как это представлялось Клаусу В., а скорее — Маше)
Картина у Маши не получилась такой, как она задумала. Поджидающее птиц дерево гостеприимным отнюдь не казалось. Дуб — это ведь древо жизни, корнями он должен достигать центра Земли, а ветвями — Солнца. А Машино дерево больше походило на осьминога, охотящегося на птиц и кормящегося их страданиями. Поэтому три птицы, смахивающие на галок, кружили поблизости, но сесть боялись — больно уж ветви напоминали голодные руки. Маша не знала, как быть, наверное, она дала слишком мало зеленого и слишком много черного и коричневого. Но так уж вышло, ничего не попишешь, не переделывать же. Ладно, коли так… и она дорисовала еще одну птичку, лежащую под деревом, уже неживую. Маленький черненький высосанный комочек. Бледный, опухший владелец галереи позвонил накануне и сказал, что ему нужны еще две картины. Ну вот, одна уже есть.
Маша, в заляпанном красками халате, открыла окно; мужик напротив не скрывал разочарования. Отложил бинокль и со злостью замахал руками. Надо бы сделать ему что-нибудь приятное, подумала Маша, в конце концов, он уже давно ждет. Улыбнулась и помахала в ответ, но он, оскорбившись, погрозил ей кулаком, захлопнул окно и задернул занавеску.
А что, если показать это Джези, подумала она, но нет, нет, ни за что. Нагородит чего-нибудь, ему нельзя верить. Клаус звонил, опять он вынужден отложить приезд. В Нью-Йорке, кроме Джези и толстого владельца галереи, она никого не знала, но мир тесен. Клаус дал ей телефон двух производителей обуви, которые якобы заправляют всем в своей отрасли на Манхэттене, однако встречаться с ними не хотелось.
Она измерила проклятое давление — опять 160 на 100, выпила таблетки, запах краски помалу улетучивался через окно. Когда мылась, позвонил Джези, в ярости, что она не дает о себе знать. Да с какой стати, почему это она должна ему звонить? Не звонила, и точка, хотя не сомневалась, что он ждет. Сказала, что все знает про Аниту.
— Что — все?
— Что она здорова.
— Слава богу, а могла быть больна. Ты прочла мою книжку?
— Она и не была больна.
— Какая разница! Чушь городишь, ты книжку мою прочитала?
Она положила трубку. Но он сразу же опять позвонил.
— Нет, — сказала она.
— Что — нет?
— Не прочитала. Начала и бросила. Нет у меня желания читать — ни про то, как выковыривают глаз, ни про девчонку, которую подкладывают под козла. Выблевывай на бумагу свое дерьмо, если есть охота, а я не обязана в нем копаться, своего хватает.
— Значит, прочитала, — обрадовался, — но ничего не поняла.
Он говорил с ней как с близким человеком — радовало это ее или отталкивало? Уверенности не было. Он бы, конечно, сказал, что уверенность — это скучища и смерть.
Он рассмеялся.
— Похоже, что ничего не поняла, но о некоторых вещах догадываешься. Давай встретимся — еще кое-что узнаешь.
Ей хотелось выйти из дома, но только не в кабак, она не была голодна, однако он уговорил ее поесть суши. Прекрасно в этом разбирался, заказал быстро, но ел понемножку. Калифорнийские роллы, какие-то блинчики с угрем; пили горячее сакэ. Бродили по ошеломительно богатой Пятой авеню, а возле Публичной библиотеки свернули на Сорок вторую улицу. Стемнело, однако нью-йоркская темнота имела мало общего с московской. Толпа вокруг сгущалась, но это уже казалось естественным. А он все время был напряжен, то замедлял, то убыстрял шаг, останавливался, оборачивался и напоминал Маше пса Дедулю, которого она в Москве выводила гулять. Она сказала ему об этом, и он вытащил блокнотик и записал, а она добавила, что никогда еще не ходила с мужчиной, который бы оглядывался на каждую женщину, и что вроде бы они идут вместе, но отдельно, и вообще она одна. Он удивился и спросил: неужели она не чувствует?
— Что я должна чувствовать?
— Что мы в театре.
— В каком еще театре?
— Таком, где идет пьеса «охота», это же ясней ясного, неужели не видишь? Слепая, что ли? Одинокие самки приманивают одиноких самцов, а те и рады. Самцы — жуткие шлюхи.
— Ты тоже?
— О да, я тоже.
— А не староват ли?
Он поморщился: возраст не имеет значения, это не его вина, это природа наделила людей похотью. Она что — слепая, глухая, не чувствует, что у нее между ног кипяток, что она сидит на раскаленных углях, не чувствует, как безудержно ее тянет к бесстыдному сексу? И это только вопрос времени — вскоре она пошлет куда подальше доброго до идиотизма Клауса, а его, как всякая приличная самка, будет молить, чтоб он ее трахнул.
Она, подумав, сказала, что, честно говоря, не понимает, чего он от нее хочет. Он — богатый, знаменитый, старый, сломленный человек, который ищет повод почувствовать себя живым. Любым способом. Возможно, поэтому, раз уж подвернулся случай, решил им воспользоваться: он ощущает в ней жизнь. Но если пойдет ко дну, пусть помнит, что она не бревно, за которое можно ухватиться, а крокодил.
Он обрадовался: про бревно она хорошо сказала, — и спросил, не русская ли это пословица; опять достал блокнотик, вечное перо и записал.
А крокодил вот откуда взялся: в тринадцать лет она перешла в другую школу, где никого не знала. Но была хорошенькая, быстро бегала, и одна девчонка, Настя, хамка, главная заводила в классе, из зависти стала дразнить ее «крокодилом». Вроде бы в какой-то сказке был крокодил по имени Маша. Настя нарисовала на доске грязную лужу, в ней крокодила и написала, что Маша — никуда не годный, завалящий крокодил. Маше было неприятно, потому что мать в приступе ненависти к отцу тоже называла его крокодилом. Но потом она подумала, что ей плевать. Пусть будет крокодил, крокодилы сильные. И превратила слабость в силу.
Джези рассмеялся: для крокодила у нее слишком красивые мягкие губы, — и провел по ним пальцем. Это было так неожиданно, что она чуть ему этот палец не откусила.
В двадцати шагах от них, по левой стороне улицы, напротив крутобоких, пузатых или тощих небоскребов, которые ловили и отражали уличные огни, к Публичной библиотеке прилепился скверик. От улицы его отделял невысокий каменный парапет, а внутри на раскладных столиках разложили доски и профессионально расставили часы несколько чернокожих шахматистов. Плывущая мимо толпа равнодушно на них поглядывала. Иногда только кто-нибудь отделялся, садился на стульчик, быстро проигрывал десять долларов и шел дальше.