Good night, Джези
Шрифт:
Потом она неожиданно и молниеносно заснула.
Сперва ей приснилось что она сидит на вершине горы за грубо сколоченным столом а рядом сидят мужчины некоторых она знает хотя не помнит откуда а остальных точно не знает все до единого положили пустые руки без оружия на стол и чего-то ждали и ясно было это что-то будет самое важное и на всю жизнь либо проклятие либо благословение либо то и другое вместе но они не смотрели ни друг на друга ни на нее только на стол и так продолжалось долго пока не раздался голос и стало понятно что этого они и ждали голос звучал со всех сторон снизу сверху сбоку справа и слева и он сказал избран тот к кому на плечо сядет ворон она подняла глаза и над столом на еловой ветке увидела ворона того самого которого она пять минут назад нарисовала сердце замерло куда-то провалилось и она подумала только не я только бы не я и тут ворон оторвался от ветки огромный черный такой тяжелый что все дерево заколыхалось она закрыла глаза и почувствовала как
Проснулась в испуге. Сон в руку? — пустое, не верьте снам, птица как птица, закончить рисунок и забыть. Ну а если это не вранье, если КГБ и вправду в Нью-Йорке? Да, времена уже не те, но допустим. Для нее это опасно или нет? Могут они прицепиться, наделать неприятностей? Кому? Отцу, матери, Грише — братишке, его невесте — худосочной девице из почтового окошечка, полуимпотенту Косте? Конечно, могут, если захотят, они всё могут, в СССР любой знает, что могут, а причина всегда найдется: в Москве за всяким числится какой-нибудь грешок, власть на каждом шагу дает это понять.
Ну хорошо, допустим, это не КГБ, но неужели старому человеку не жаль тратить время на дурацкие выходки? Только ради возможности поболтать по-русски о похотливом Брежневе, убитом Пушкине, удавленном Есенине, о хоре Александрова, чьи песни оба они знают наизусть? «Идет война народная…» Маша подошла к зеркалу, проверила левое плечо — пусто, пригладила волосы и поехала в «Блуминдейл» за покупками. Из того, что Клаус ей оставил, она потратила только на такси. Кредитная карточка ждет и небось уже теряет терпение, надо пустить ее в дело, поглядеть, что и как.
Маша накупила трусиков: шелковых и атласных, красных, бежевых, белых и черных. К этому добавила стринги, тоже черные, и боксерки, расписанные сердечками, они очень удобные, а потом лифчик. Тут ее ждала приятная неожиданность: она всегда мечтала о большом бюсте, и оказалось, что он у нее большой, то есть четвертый номер. А в Москве она всегда влезала в двойку (с трудом), потому что так советовали продавщицы. Потом две пары джинсов — Кельвин Кляйн и Дольче-Габбана, правда малость перегруженные. Ездила по этажам, вверх и вниз, на каждом ее без спросу обрызгивали духами. Напоследок, в самом низу, купила классные сапожки цвета сомон, из телячьей кожи, мягонькие, и часы, так как прочитала, что женщину оценивают по обуви и часам. Расплатилась карточкой, подписывала не глядя. Домой вернулась на такси, разложила покупки и подумала: что ни говори, она богата. На автоответчике было три сообщения. Выслушала их с подкашивающимися ногами — к счастью, это был только Клаус; перевела дух, приняла таблетки, сердцебиение унялось. Потом походила голышом, в одних сапогах, потом в боксерках без сапог, постояла в окне, но напротив было темно. Села рисовать, беспрерывно поглядывая на телефон, обозлилась, прилегла на полчасика, лежала не шевелясь, и тогда он позвонил. Подошла к зеркалу, улыбнулась, и ей стало стыдно, потому что улыбка показалась торжествующей.
Рассказ уборщицы (интерьер, день)
Пани Стася, пятидесятилетняя полька из Грин-пойнта, убираясь в мастерской Джези, произносит по-польски монолог. А он сидит в кресле и читает «New York Times».
Пани Стася.Гляньте, это моя сестра. По матери. ( Показывает фотографию, но он не смотрит.) Похожа, да? У ней две дочки и, слава Тебе, Господи, любящий муж. Он у нее по бухгалтерской части, на работе на хорошем счету, всё у них как в кино, даже деньги откладывают, послушайте, я вам скажу одну вещь, но только чтоб между нами. Так вот, муж ейный, Болеслав, раз в месяц, как по часам, после ужина пропадает, и хоть бы слово сказал. Чудно, да? А возвращается только под утро и сразу мыться, моется, моется. И что ей, бедной, прикажете думать? В костел она ходит, супружеские обязанности исполняет, всегда у них горячее на столе. Дети ухоженные — прям два ангелочка, вот, у меня фото. Посмотрите, пан Юрек.
Показывает фотографию, он по-прежнему не смотрит, однако ей это не мешает.
Пани Стася.Ну а что бы вы сделали на ее месте? Господи Иисусе, Дева Мария, святой Иосиф ( говорит, смахивая пыль с плеток, масок и наручников), какая же у вас, пан Юрек, пылища.
Девятая причина реинкарнации
Клуб не клуб, улица двадцать какая-то на западной стороне. То, что это клуб, надо еще догадаться, названия нет — нелегальный? Впрочем, понятно, что полиция знает, должна знать — стало быть, легальный и наверняка платит налоги. У самой реки Гудзон, рядом хайвэй, ревет и сверкает. В остальном серо, темно, заброшенные фабрики, дальше облупленные дома, окна такие грязные, что не пропускают света ни в одну, ни в другую сторону. Только стрелки, нарисованные красной краской на грязных стенах или мерцающие, как светлячки. Маше нравилось, пока она не увидела женщин с сигаретами в зубах, человек десять, молодые, старые, некрасивые, красивые, худые, толстые, полуодетые, в одних только трусиках и бюстгальтерах, да какие там бюстгальтеры, все вываливается наружу. Есть еще время убежать, но нет, русские не сдаются.
Открылась двойная железная дверь, и белый мужик, обритый наголо, по всей башке татуировка: драконы, черепа, — заорал на женщин, но они ноль внимания. — Этих никто не впустит, — объяснил Джези. — Почему? — Потому что наворотили дел. — Каких еще дел? — Обокрали, оскорбили, перебрали дури, попали в черный список, там и фото имеются, нет у них в Нью-Йорке надежды на спасение. — Тогда зачем тут стоят? — Рассчитывают на чудо. — Какое? — На мужиков, которых тоже не впустят, и они за ними увяжутся. — Он рассмеялся обычным своим, скрипучим сухим смехом, но глаза были печальные и испуганные. Машу, взмокшую от страха, — и под лопаткой уже всерьез кололо, и сердце трепыхалось: увидел бы ее здесь седовласый доктор! — вдруг осенило: а глаза-то у него как у демона с картины Врубеля, которая висит в Третьяковке. Это тот же демон, которого описал Лермонтов. Хотя нет, у врубелевского в глазах не столько страх, сколько гнев, а то и ярость, потому что Бог обрек его творить зло, безоговорочно и вечно, а ему вовсе этого не хотелось. Эскизы Врубеля к росписям знаменитого киевского Владимирского собора были отвергнуты — вероятно, из опасения, что его демон, вместо того чтобы пугать и отталкивать, будет совращать нестойкие души. Прежде дьявола в церквах изображали как положено, по-божьему, с хвостом, рогами, копытами, и только Врубель в конце девятнадцатого века всех взбаламутил.
Между тем верзила с татуированной лысой башкой не то что не выгнал их — впустил с поклонами в коридор, где курили марихуану трое точно таких же. Дальше был зал в красно-черно-золотых тонах, в который отовсюду — сверху, снизу, через стены — просачивалась музыка. Что-то зазвенело, вращающаяся дверь крутанулась и пропустила Машу с Джези внутрь.
В основном, однако, музыка доносилась снизу. В узеньком помещении с зеркалами — металлические шкафчики. И тут Маша поймала себя на том, что повторяет: «Господи, спаси и сохрани меня, грешную» — мать научила ее так говорить, когда ей страшно, и обычно это помогало, вдруг и сейчас поможет, хотя сердце опять рвалось выпрыгнуть. Крашеная блондинка с мертвым лицом и, кажется, искусственным — слишком уж большой! — бюстом подала им полотенца, и они стали раздеваться. Маша была предупреждена о таком совместном раздевании, но он же не Костя, ее любовь, и даже не законный Клаус. Она стеснялась, как в первый раз. Хорошо, не они одни раздевались, рядом были еще три женщины, явно пришедшие раньше, уже без ничего, красивые и белые, хоть и не очень молодые. Они стояли перед зеркалами, красились, подводили глаза, а двое мужчин в дальнем конце снимали носки.
Маша намеренно ни разу не посмотрела на Джези — то, что он тощий и узкоплечий, она и не глядя знала, а вот если у него, упаси бог, спина поросла черными волосами, этого она бы уже не выдержала. А он стоял себе голый с полотенцем в руке и разглагольствовал.
— Трусость тебя гложет, пугливость, а любой дурак угадает в тебе подспудную страстность, которой ты стыдиться, ибо себе не доверяешь и знаешь, что, если разок спустишь ее с поводка, потом уже не догонишь, но ты спустишь, спустишь, мы доберемся до правды, обязательно доберемся, а пока спускай флаг, то есть снимай с себя все, да побыстрее. Хочешь, завернись в полотенце, пожалуйста, это допускается, и я за компанию завернусь, хотя не понимаю зачем.
Маша по-прежнему на него не смотрела, зато поглядывала на отражения в зеркале трех женщин с выбритыми лобками, и ей стало стыдно за свои заросли. Краем глаза заметила, что Джези закутался в полотенце, а бабы эти — нет. Ну ничего. Широка страна моя родная…Вспомнилась московская баня — для российских женщин еженедельный священный ритуал и счастье, потому что по этому случаю их освобождают от домашних дел мужья, которые, конечно, тоже ходят в баню, но в другой день и отдельно. В бане женщина может наконец оторваться от детей, стряпни, кучи других обязанностей, забыть про мужнин норов и всласть почесать языком: где лучше всего делать аборт, где самое дешевое мясо или классный парикмахер. Может в стоградусную жару выбить из себя веником печаль-кручину и потом ополоснуться ледяной водой. Маша смотрела на троицу местных, худых, аккуратно выбритых и вспоминала, как она когда-то завидовала женщинам с кучерявыми лобками, потому что у нее самой волосы там выросли на редкость поздно. А московские женщины в бане почти все были красивы на русский лад, функциональной красотой: широкие бедра, чтобы легче было рожать, огромные груди, чтоб производить много молока, — и смотрели на нее и других худышек сочувственно. Боже, как она им завидовала. Маша непроизвольно съежилась, когда мимо продефилировал немолодой мужик с обвислыми пузом и сиськами, но с взведенным членом, на который он повесил полотенце. На нее не посмотрел, остановился перед той из трех, что стояла посередине, с сережками в сосках, подводившей перед зеркалом глаза. Перебросил полотенце через плечо, раздвинул ей ягодицы, послюнил пальцы и засадил. Она, не переставая рисовать черточки на верхних веках, выпятила зад, а он вошел в нее, слегка придавив к зеркалу, отчего черточки получились неровными, а две рядом засмеялись. Он одну сбоку стал поглаживать, а в средней раскачивался, но от силы минуту — шлепнул ее по заднице и ушел с торчащим членом. Снова повесил на него полотенце и даже не оглянулся. А она выровняла черточки и, крася ресницы, улыбнулась вытаращившей глаза Маше.