Горбатые атланты, или Новый Дон Кишот
Шрифт:
Да и от одной мысли, что путь в Венецию начинается с характеристики партгрупорга Адольфа Сидорова (ах, как поспешили его папа с мамой откликнуться на мирный договор с Германией!)... Отданное свалке отнято у духа...
И подлинно: здесь Сабуров надолго утратил способность к умствованиям. Наступил срок открытия дверей, но они оставались незыблемы. Поэтому те, кто находился по другую сторону баррикады (всякая казенная дверь - баррикада), смогли еще раз убедиться, что клиенты их - разнузданные свиньи, готовые поднять несусветный скандал из-за двух минут (где им понять, что в дверь им колотятся все часы и годы
Лязгнул засов, дверь распахнулась, и финальная цель - билет - немедленно сменилась промежуточной - дверью.
Сабуров уже не помнил о существовании обожающей и обожаемой Лиды Дульсинеи, всегда присутствовавшей на краешке его сознания, его душевных сил хватало лишь на то, чтобы ежеминутно смотреть на часы да измерять глазами расстояние до заветной двери и ревниво, а точнее, с тайной ненавистью, следить за конкурентами, которые пытались обойти порядок, одинаковый для всех. Когда напряжение достигло апогея, дверь захлопнулась. Лязгнул засов.
Еще пять, семь, четыре минуты оставалось, раздались безнадежные голоса - они даже часы одинаково не сумели отрегулировать. Сабуров испытывал уже некое обличительное наслаждение, словно намереваясь предъявить свои раны на каком-то Страшном суде. Только вот где он их предъявит? Против кого? Все ведь происходит само собой...
Он проклинал себя, что не захватил книгу, но, пожалуй, сейчас даже и этот излюбленнейший наркотик не помог бы. А немолодой мужчина впереди него все это время спокойно читал газету, вызывая одновременно и зависть, и раздражение: что там можно столько изучать?
"...Встретился с заместителем заведующего отделом международных связей ЦК НРПЛ, заместителем министра иностранных дел ЛНДР..." - прочел он через плечо.
Мужчина дружелюбно повернулся к Сабурову:
– После перерыва первые будем.
Все складывалось как нельзя лучше: не надо унижать долгожданную минуту спешкой и суетой.
– Не хотите почитать?
– мужчина протянул Сабурову газету с тем же ровным дружелюбием.
– Пишут, пишут...
– грустно прибавил он.
– Опять Сталин стал плохой. Люди за него на пулеметы бросались, здоровье теряли - выходит, зря?
Что на это скажешь? Что бросались не за Сталина, а за Родину? Дискуссии такого уровня - это для Натальи.
– То писали одно, теперь другое - а мы чему должны верить?
– расстроенно продолжал сосед: если в газете однажды были высказаны два различных мнения, значит, уже нельзя верить чему бы то ни было.
– Экзамен по истории в десятом классе отменили - вот до чего запутали...
Вот оно: запутали. Борьба ведется за несомненность, за право быть автоматами.
А разрегулированный автомат принялся доверчиво объяснять, что стоит он здесь только ради обезножевшей внучки: "Врач велел в воду ее не вносить, на берегу сидеть - неонами этими дышать. А, бесполезно..."
Как просто было бы жить, если бы защитники автоматизма были просто злобными мерзавцами, какими они считают нас.
За дверью святилища оказалось еще страшней: а вдруг закроют кассу или кончатся билеты, - то же и с Отцом Народов: чем больше им отнято жертв, тем сильнее не хочется признать их напрасными.
Только мазохизм и поддерживал - вдохновлял размерами предстоящей неудачи.
Угодливо изогнувшись к низенькому окошечку - нынешнему игу для непокорных, гордый Сабуров уже льстиво улыбался и говорил приятным искательным тенорком, остро ощущая нехватку хвоста, который один мог бы излить обуревавшие его чувства. И, получив драгоценные билеты, он, счастливый, шел по улице, вкрадчиво ступая и придерживая рвущуюся наружу льстивую улыбку.
В чем же бессмертном могло нуждаться это повиливающее воображаемым хвостом, благодарно повизгивающее существо!
Он зашел в столовую-стекляшку, взял тефтели и компот, унимая разбушевавшийся хвост. Угол столовой был абонирован какой-то юбилейной компанией, праздновавшей шестидесятилетие - и его, Сабурова, в этой дыре скоро ждет такой же ужас - какого-то Павла Егоровича, смущенно сиявшего лысиной рядом с супругой-башней. Вдоль столов сидел народ чрезвычайно неуклюжий, как все люди, вырванные из привычной среды, напялившие на переменившиеся за этот срок телеса парадные костюмы, раз в пять лет извлекаемые из пропахших нафталином шкафов (переменившаяся за пять лет мода для этих облачений имела не больше значения, чем для египетских пирамид). Вокруг кавалькады столов порхала прелестная девушка в розовом, на разрумянившемся личике которой была написана радость и любовь ко всем этим малопривлекательным теткам и дядькам. Вот она, сила, обращающая безобразие в красоту!
– Дядя Витя, Маргарита Петровна, не стесняйтесь, накладывайте дефициты. Павел Егорович, слушайте, сегодня столько стихов!
Она радостно развернула рулончик ватманской бумаги, расписанной фломастером. Машинально постукивая хвостом по ножке стула, Сабуров невольно вслушивался, стараясь не принюхиваться к тефтелям и не смотреть в тарелку, залитую белым соусом, словно бы какой-то полковой поллюцией.
В простой семье без притязаний Родился маленький малыш. Но приобрел он много знаний, И вот теперь средь нас сидишь. Во всем надежный, работящий, Детям, нет, детям отец, супруге муж, Ты гражданин, вперед смотрящий, И к перестройке тоже ую, нет, дюж.
Все зарукоплескали, а дева-распорядительница, как пух от уст Эола, пролетела вдоль собрания и вручила свиток виновнику торжества, любовно чмокнув его в двугорбую, перешибленную чудовищной мышеловкой лысину.
Стихи - это прямо пандемия какая-то, наполнять пустоту перестуком рифм, как погремушку горохом... Много знаний... Сабуровские сослуживцы, когда совсем уж некуда деваться, тоже признают за ним "знания", "подготовку" - лишь бы не источник непоправимого неравенства - талант.
Началась демонстрация реликвий: похвальные грамоты (на ранних образцах можно было разглядеть мудрый прищур Генералиссимуса), фотографии Павла Егоровича от колыбельного до пенсионного возраста... Чудом сохранившаяся детская шапочка маленького Павлуши - фланелевая, кажется, серая, застиранная - вызвала овацию, смущенный Павел Егорович в тридцатый раз утерся жестяным платком.
Как жалки и постыдны святыни человеческой жизни, обнаженные перед равнодушным взглядом... И от него, Сабурова, немногим больше и красивше останется для потомства. И упокоиться-то ему придется на типовом кладбище, которое чей-то гениальный канцелярский язык перекрестил в комбинат... И Лида-то у него отнята стажировкой... Жировкой...