Гордое сердце
Шрифт:
Именно тогда она начала работу над гигантской черной статуей, которая в один прекрасный день дождется огромной славы, над статуей сидящей негритянки с расставленными ногами и руками, поддерживающими разбухшие, болящие груди. С момента первого удара молотком по резцу, приставленному к мрамору, она дала ей название «Черная Америка».
…Сюзан с досадой вздохнула. Наступила ночь. В помещении стемнело, и сгустившаяся тьма забрала из ее рук еще более темное твердое тело. Контуры мрамора Сюзан уже не видела. Она могла их только нащупать. Если бы ночь еще подождала и не разрушала в Сюзан эту поднявшуюся волну сильной уверенности обладания образом!..
В этом есть нечто странное: когда на нее смотрит Блейк или же старый мистер Киннэрд, она не может делать ничего. Но ей совсем не мешает присутствие посторонних людей. Однажды утром к ней в окно заглянули дети, а когда она вышла на улицу, то обнаружила, что туда они добрались по узкому карнизу, и теперь висят, уцепившись пальцами за раму окна.
— Вы можете войти ко мне, если хотите, — позвала она их.
Подталкивая друг друга и громко сопя, мальчики застыли на пороге.
— Ну, вы посмотрите, а я буду работать дальше, — сказала Сюзан. Они стояли и таращились на нее. Голова негритянки уже высвободилась из мраморного блока, начинали вырисовываться сильные плечи.
— Ребята, — выкрикнул хрипловатый голосок, — вот это черномазая что надо!
— Это пойдет на могилу, — сказал второй. — Я один раз был на кладбище, и таких ангелов там было полно, и все сделаны из камня.
— Черномазый не может быть ангелом! — презрительно прошептал еще кто-то. — Ангелы белые. Я их видел в рождественской программе в Радио-Сити!
Внимание этих мальчишек было привлечено всего лишь на несколько минут. «Пошли, пошли, — шептали они, — тут ничего нету». И, как один, они исчезли. Они нисколько не мешали. Их взгляды, столь живые и любопытные, не привели ее в отчаяние. Сюзан начала напевать: «Ах, это будет — слава мне!» Старое, знакомое, глубокое удовлетворение пронизывало ее, словно постепенно усиливающийся дождь, пропитывающий землю до самых глубоких корней жаждущего дерева. Она не понимала природы его происхождения и даже не удивлялась ему. Ей было достаточно, что это было так. Она уже не изучала свой внутренний мир.
Сюзан хотелось поделиться с Блейком своей радостью. И она находила это естественным: когда двое любят друг друга, радость одного должна быть радостью другого. Но как раз в эти дни Блейк был в бешенстве, так как выставку его модернистских работ высмеял один из директоров музея.
— Но, милый, — сказала Сюзан, удивленная его раздражением. — Ведь она же понравилась многим критикам! — На следующее утро после открытия выставки он сидел, обложившись газетами, а за завтраком зачитывал все, что о нем написали. Без смущения, принимая, как должное, он читал умные изящные словосочетания: «исключительная, пронзительная легкость», «абсолютное владение абстракцией», «несомненно, авангард наших модернистов». А потом старый Джозеф Харт написал в «Таймс». Она пришла домой в прекрасном настроении, но Блейк бесновался.
— Я мог бы подать на него в суд! — кричал он. — Как он мог позволить себе сказать о моих статуях, что они мелкие? Элегантные? — конечно, они элегантны!
— Дорогой, из-за какого-то одного старика!..
— Да, такого осла еще поискать! Но что хуже всего — у. него влияние. «Тайме» не должна была его печатать! — Губы Блейка были сжаты в линию, брови нервно подергивались. Не в состоянии сидеть спокойно, он расхаживал по комнате.
— Мне придется судиться с ним — он оскорбил мое достоинство, — бубнил он.
— Не сходи с ума, Блейк! Неужели тебе это так важно?
— Я ведь знаю, что я прав! — кричал он.
Она думала, что Блейк об этом никогда не забудет. Всю неделю он был хмур, потерял аппетит и интерес к работе. А затем в один прекрасный день, когда ее ожидание стало невыносимым, она получила письмо из Парижа. Салон отверг ее «Коленопреклоненную».
— Пусть катятся к черту, как это они могли позволить себе подобное? — заявил Блейк, злорадно улыбнувшись.
— Видимо, она не достаточно хороша для них, — сказала Сюзан спокойно и сложила письмо. Она отреклась от «Коленопреклоненной», которую начинала делать, когда влюбилась в Блейка.
— Неужели тебя это не огорчает? — с интересом спросил он.
— Конечно, огорчает, но меня уже ничто не может остановить. К тому же, — добавила она, — у меня складывается впечатление, что я уже рассталась с «Коленопреклоненной».
— Ну, — сказал он, — по всей вероятности, тут замешана еще и политика. Ты иностранка, а французы отнюдь не космополиты. И кроме того, ты женщина, Сюзан. Тебе не стоит ожидать…
— Чего? — невозмутимо спросила она.
— Точного такого же отношения, как к мужчине, — договорил он и впервые за последние несколько дней засмеялся. — Не обращай внимания на это, Сюзан, — сказал он необычайно нежно. С удивлением она отметила, что его что-то обрадовало. Она даже не старалась понять, что.
Наступила весна, и Сюзан поняла, что никогда прежде ей не удавалось полностью прочувствовать весну. В сельской местности она проявлялась постепенно. Снег таял, превращаясь в несущиеся мутные потоки, зеленели веточки вербы, из-под мертвой прошлогодней листвы побивались свежие побеги, и капризные мартовские ветры гоняли зиму с места на место. Но здесь, в Нью-Йорке, в один прекрасный день зима сменилась весной. Сюзан ежедневно ходила в ателье, и ей уже были известны имена многих обитателей того квартала. Управляющего домом, мужчину с грязным лицом, звали Динни Кинг; его жена миссис Кинг однажды зашла навестить Сюзан, держа в каждой руке по ребенку. Она уселась на стул и долго смотрела в пустоту, пока Сюзан работала. Уже уходя, она высказалась: «Да, говорю я Динни, хорошо, что у вас есть время на такие штучки. Я бы со своими заботами такое не одолела бы».
Сюзан уже знала Ларри, Питера и Джеймса; Смайки изредка разговаривал с ней и называл ей имена других детей, указывая на них маленьким грязным пальчиком.
— Вон те — Конниганы, у которых отец помер. Их зовут Минти и Джим. Джимми был в исправительном доме. А вон тот — это Иззи — мы с ним играем не каждый день, а только когда хотим, понимаешь?
— А его это не обижает? — спросила Сюзан.
— Ему надо радоваться и этому, — сказал презрительно Смайки. Когда Смайки был один, он всегда был невероятно заносчив.