Горизонт края света
Шрифт:
И Атласов, в конце концов, догадался, что именно происходит с казаком. Отозвал его как-то в сторону и прямо спросил:
– Не одолень-траву держишь на груди?
Казак вскинул голову, спровадил чудную улыбку с уст.
– Да на что мне одолень-трава? – быстро, с испугом сказал. – Бабка говаривала, если кто любить не станет, если кого захочешь присушить, тогда надо ту траву пить. Да нет такой бабы, которую я бы желал одурманить, ей-Богу, – он перекрестился для пущей убедительности. – Нет у меня ни кола, ни двора. Куда ж молодую приведу?
– А я-то решил, что сердце у тебя любовью изболелось…
Голыгин опустил глаза и упрямо повторил:
– Некуда
Атласов слабо усмехнулся. Сам он, когда женился, тоже не имел ни кола, ни двора. Ничего не было. Только радостные глаза Степаниды, только желание всегда быть рука об руку – рядом.
Владимир уважал сильные чувства и с подозрением относился к нерешительным людям. Ему расхотелось говорить с Голыгиным: разве такой может полюбить шаманку, разве шаманка позарится на такого? Но казак остановил его:
– Слышь, ручьи-то землю будят. Мокрая земля – хорошая пашня, – он тоскливо вздохнул.
– Коряки говорят, что в этих местах трава скоро в буйный рост пойд1т: не по дням – по часам расти станет, – ответил Атласов. – Хоть тут весна и поздно наступает, но землица, ты прав, добрая.
– Ты мне скажи, начальный человек, не выделит ли нам царь-батюшка тутошней землицы? Не уважит ли казачин своих? Знамо ли, стоко мучаемся. За службу благодарность положена…
Атласов частенько слышал подобные слова от других казаков. Некоторые из них ни о какой оседлости даже и не помышляли: их влекли опасности, приключения, и если долго засиживались на одном месте, то делались сами не свои – тосковали, бузили, уходили в запой. Их скуку могли развеять лишь дороги, уходящие за окоём. Других тоже не пугал край света, но в отличие от первых они готовы были на любые испытания, лишь бы срубить собственный дом, зажить, наконец, добрым хозяином и ни от кого не зависеть.
– Не знаю, как думает батюшка-царь, – раздумчиво сказал Атласов, – только здесь жить можно. Хорошо тут!
Голыгин торопливо расстегнул кафтан, снял с груди полотняный мешочек. Атласов удивился горстке зерна, которую казак высыпал на ладонь.
– Вот, смотри: пшеница! – смущаясь, тихо вымолвил Голыгин. – От самого от Якутска у сердца грею. Для пробы хочу на Камчатке-реке горстку зерна посеять – взойдёт ли тут пшеничка, выспеет ли?
У Атласова сжалось сердце. Он неловко похлопал казака по спине:
– А я-то думал: одолень-трава у тебя, – и, резко повернувшись, пошёл к становищу. Голыгин не видел, как обычно сухие и колючие глаза приказного заблестели – будто дождинка попала…
«Еду я из поля в поле, в зелёные луга, в дальние места, по утренним и вечерним зорям; умываюсь медвяною росою, утираюсь солнышком, оболакиваюсь облаками, опоясываюсь чистыми звёздами, еду я во чистом-чистом поле, а во чистом поле растёт одолень-трава. Одолень-трава! Не я тебя рвал, растил-поливал, не я тебя породил; породила тебя мать сыра-земля, поливали тебя девки простоволосые, бабы-самокрутки. Одолень-трава! Отгони ты чародея-ябедника! Одолей мне горы высокие, долы низкие, озёра синие, берега крутые, леса тёмные… Спрятал я тебя, одолень-трава, у ретивого сердца, во всём пути и во всей дороженьке..
Собирала тебя, чудная травка, жёнка моя Степанида, рученьками белыми ломала, силу свою в тебя вкладывала. Дай мне мочи дойти до самого края земли, проведать все дела дивные, к Стеше вернуться, во счастии с нею жить…»
Крепко спят казаки. Только сторожевые бродят у костров. Никто не слышит, как шепчет начальный человек то ли молитву, то ли заклятие. Смуглой рукой трогает он ладанку на своей груди. В ней – одолень-трава, обыкновенный
Поздно заснул он, и снова явилась ему во сне шаманка. Долго ж он её не видел! Грустно взглянула она на казачьего голову, сказала: «Вот и дошёл ты до Камчатки-реки. В устье Кануча воздай хвалу своим богам – счастливым будешь.»
И сгинула с глаз. Фу ты, чёртова баба, то ли ты есть на свете, то ли блазнишься?
…И вот, наконец-то, можно кричать от великой радости, и обнимать своих товарищей, с которыми в трудном пути натерпелся всяких невзгод, и братину по старинному обычаю можно поставить в круг – пей, веселись, казак!
Вот она, Камчатка-река, ленивая красавица, раскинувшаяся узким телом среди пушистых сопок, убегающая от настырного мужского взгляда за холмы, – плавная, величавая, сверкающая бирюзой и серебром волн, как ты хороша!
Позади остался густой лес, и отсюда, с берега, он казался плотной зеленой стеной, только кое-где на вершинах сопок торчали одинокие крючковатые деревья, скрытые до половины волнистой бахромой низкорослых своих собратьев. А впереди, за рекой, открывалась совсем другая картина: цепь за цепью вставали застывшими туманно-голубыми волнами горы, и склоны их, серебрившиеся неведомыми растениями, оживали под ласковым дуновеньем теплого ветерка – светлели, темнели, вспыхивали алыми угольками саранок, и прекрасен был этот мир. Мягко изгибались холмы, плавно колыхалось над ними радужное марево, и сверкало солнце, ах, Боже мой, как оно нестерпимо ярко сверкало, и Камчатка, ускоряя бег, неловко протискивалась, забыв о недавнем форсе, меж узких берегов, свиваясь кратерами губительных водоворотов и обдавая пороги золотистыми брызгами, – и вырвавшись наконец на простор лугов, река величаво и степенно несла свои чистые, как слеза, воды в даль, в сверкающий и праздничный мир неведомой земли.
Кажется, можно радоваться. Но что-то грустен Атласов. Наверное, это та вечная грусть, которая возникает от достигнутого, от того, что всё наконец сделано, всё, стало быть, закончилось – и нужно начинать делать что-то новое, ещё тебе не известное. И это счастливая грусть первооткрывателя!
Казаки срубили две огромные лесины, притащили их на берег. Засверкали на солнце топоры, полетели в воду желтые, пахнущие смолой щепки. В густых казачьих бородах засветились улыбки, усталость как рукой сняло.
На кресте вывели надпись о присоединении Камчатки к российским землям. Под грохот выстрелов и радостные крики воздвигли этот знак на берегу Камчатки.
Взлетели ввысь вороны, напуганные огнём и восторженным мужским рёвом. Птицы громко кричали, кружились над пришельцами и не могли понять, что случилось.
Казаки опустили пищали. Солнце слепило глаза, и зеленые листья берез казались неправдоподобно яркими. На востоке показалось одно облачко, за ним другое, и вот уже целый их караван двинулся к середине неба. Их пронзали яростные лучи светила, и они то вспыхивали как начищенная медь, то наливались темной синевой, то отливали белым золотом. Яркий солнечный свет лился между ними как дождь. И вдруг в сопках, среди зарослей изумрудного кедрача, появились люди.