Горький шоколад. Книга утешений
Шрифт:
Ягодки
Сегодня, м?я посуду, я сочиняла ужас... И все закончилось полным провалом, потому что самый ужасный ужас, который мне удалось вообразить, заключался в том, что героиня, моя посуду, вдруг поняла, что уже несколько лет любит юношу, с которым давно рассталась. Потому что ничего у них не получилось и никогда не получится, и вся ее жизнь в последнее время сводится к попыткам убедить себя, что она давным-давно разлюбила. Каждый раз, оказываясь на границе своего горя (потому что именно это – горе), она списывает все на фазы луны, ПМС или время года. И, получив разрешение на отчаяние, забивается в угол и плачет столько, сколько требуется, чтобы очень сильно устать. Потом ложится спать, просыпается, ничего не помня, завтракает и занимается своей работой, внешностью и любовниками, доказывая себе собственную успешность и независимость. Правда, все игрушки кажутся ей немного ненастоящими (ну, не совсем фальшивыми, но «авторской копией» с оригинала), но до следующего «полнолуния» она совершенно забывает о том, что несчастна. Поэтому каждый приступ горя оказывается для нее абсолютной неожиданностью. Я пока не решила, какова моя героиня – просто дура или серьезно больна. В зависимости от этого, например, решается судьба юноши: в первом случае он либо давно мертв, либо счастливо женат, что для хода истории примерно равнозначно, а во втором его вообще никогда не существовало. И соответственно никак не могу определиться с финалом: потому что если она всего лишь глупа, то раньше или позже должна поумнеть, осознать происходящее и перестать уже плакать. А вот если больна, то приступы будут накатывать на нее все чаще и чаще, а светлые периоды станут все короче, пока однажды, пока однажды не... в общем, стены, медленно сходящиеся над ее головой, сомкнутся окончательно, а узкая полоса света на полу исчезнет, и посуду придется домывать в полной темноте. Эпиграф к этому ужастику будет такой: «Нет, я-то, конечно, уйду, но потом – вот вы мне скажите, – потом как
1
Дурная примета, связанная с растаптыванием ягоды остролиста, очевидно, возникла из-за того, что зимой этими ягодами питаются малиновки, а малиновка – священная птица.
И однажды ты сходишь с ума. Нет, не так. Не однажды, не сразу. Уже довольно давно кто-то трогает тебя мягкой лапой за плечо. Оборачиваешься – никого. Пьющий скажет «белочка», а у тех, кто не пьет, вообще нет оправданий. И вот оно трогает, трогает. Все чаще лезет под руку и толкает – то прольешь, то уронишь, то ерунду напишешь. Полгода назад ты бы сказал, что это тремор, неловкость, раздражение, но уже примерно месяц точно знаешь – здесь нечисто. Потом ты начинаешь ошибаться крупнее, всего-то пару ходов меняешь местами, и рассчитанный триумф оборачивается отчаянием. Всего-то и надо было – не ошибиться тогда и тогда – ты видел, но попустил, и вот... Кто отвел твои глаза? Кажется, ты знаешь. Кажется, кажется... уйди из-за моей спины. Не говори со мной. Не пиши мне писем, которые потом невозможно найти, которые не видит никто, кроме меня, письма и письмена. И тем более не звони, не молчи в трубку. Не морочь моих любимых, не закрывай им глаза, пока живые, не меняй их лиц на безносые и беззубые маски. Тебя же нет (главное, не смотреть на него в упор). Это серое пятно на границе зрения, ты искал в справочнике, может быть, катаракта. Привкус горечи во всем, что готовят для меня, – это печень. Тот, кто хочет меня погубить, – просто сволочь. Страх – это осень. Отчаяние – это зима. Тоска – Новый год. Все, почти все можно объяснить, если владеть информацией. Ты не можешь сойти с ума, но вдруг есть человек, который попытается сделать тебя психом? Главное, понять – кто он, зачем ему это и как он собирается действовать? Вычисли его. Все нужно объяснить. Все можно объяснить. Все, кроме вот этого серого, расплывающегося, липкого, которое приходится счищать со стен, смывать с рук, сдирать вместе с кожей. И однажды ты сдаешься. Ты перестаешь прятать глаза и поворачиваешься лицом к своему страху. Ты жадно рассматриваешь то, что пугало и соблазняло полгода. Ты опускаешь руки и вступаешь в него – или принимаешь его в себя. И тогда внутри возникает огромная радость и нарастает великий хохот – тот, которым смеются боги. Когда ты был трусом, то думал, что они смеются над тобой, а вот теперь оказалось, что это твой собственный голос разносится над миром, смущая небеса, потому что ты свободен. Только что ты был ничтожен – и вдруг. А всего-то и надо было осознать, что пугавший тебя морок – это ты сам, неназванная часть твоей души, с которой ты теперь един, един. А заодно ты един со всем миром, и невозможно уже просто ходить, а только ступать, возвышаясь над горами, простирая руки, улыбаясь солнцем и гневаясь молниями, иногда поднимая с земли человечков и разглядывая (дурашка, ты ведь тоже можешь освободиться, я помогу). И только когда это случилось – все, считай, ты рехнулся.
Я знаю одну историю о человеке, который хотел любви. Он хотел ее очень сильно, и ничего, кроме любви, его не интересовало. Лишь бы женщины, мужчины, дети и старики – все любили. Ждали, радовались, когда он приходит, и по возможности плакали, когда уходит. Это был очень красивый и талантливый человек, поэтому ему было дано желаемое. Не сразу, но после долгой работы над телом, поведением и образом жизни он создал себя – уникального. Всякий, оказавшийся около, попадал под его обаяние. Только кошки и собаки могли устоять, поэтому кошек он не любил, а собак боялся. И тратил все силы на собирание любви. Он умел добиться чего угодно, одного только не удавалось – прекратить стяжать любовь. Открываясь и пропуская через себя потоки любви, он надеялся стать совершенным. Кончилось почти так же, как в «Парфюмере», – любовь затопила и растерзала. И я все думала: в чем была его вина? Наверняка не в том, что сам никого не любил, – это не вина, а беда. Пожалуй, в неаккуратном использовании бесценного вещества. Передознулся. И после этого я поняла, что больше не коллекционирую божьи подарки. Есть развлечения безопаснее.
За пару месяцев до гибели он везде рисовал одну и ту же картинку – лодочку, плывущую к солнцу, и человеческую фигуру в ней. Потом (в данном случае нужно писать большими буквами или с многозначительной разрядкой – потом) мы поверили, что это знак, ведь во всех порядочных религиях солярная ладья увозит мертвых. Он себя рисовал, выходит. И я решила сделать татуировку, чтобы носить его на своем теле. Но все не было времени совершить ритуал (глупо делать такие вещи попросту, без ритуала), потому что следующие полгода на меня сыпались сокрушительные бедствия, каждое из которых могло погрузить живое существо в скорбь на пару лет. Но когда их так много – беда в семье, беда у близких, беда в любви, – выбирать какой-то один повод для страдания бессмысленно. Я поняла, чего хочу для себя: не мужества (зачем оно мне, я женщина), не сил (потому что с сильных особый спрос), вообще ничего, кроме стойкости. Когда переживаешь нечто ужасное, разрывающее мир в клочья, появляется тайное облегчение – ну вот, самое страшное произошло, хуже уже не будет. Будет, будет, будет. Никто не даст отдышаться, стереть ледяной пот со лба, никто не пообещает: «Все, все». И я захотела вырезать «стойкость» на своей коже, шрамами. Но как человек, не утрачивающий рационального мышления даже на пике пафоса, предпочла русскому слову иероглифы – они короче. Купила несколько книг и стала искать подходящий знак. Был хороший простой иероглиф «бамбук», символ стойкости, – но недостаточно торжественный, как мне показалось. Был еще один, названия не помню, который в принципе подходил, но имел дополнительный нюанс: значение «негибкость», «непреклонность». Я не хотела быть негибкой, женщине не пристало, поэтому пришлось рисовать самой. Нашла отличный иероглиф «падение, поражение, гибель», который состоял из знаков «человек – падение с высоты – нож», добавила к ним значок отрицания, и получилось «не падать, не проигрывать, не погибать». Пожалуй, именно это я для себя и хотела. Но к сожалению, пока я занималась изысканиями и каллиграфией, череда несчастий все длилась и длилась, и однажды я поняла, что мне просто не хватит кожи, чтобы отметить каждую смерть, каждую нелюбовь, каждую беду, которая еще впереди. Более того, я перестала ощущать красоту и пафос страдания, все свелось к простому физиологическому вопросу – переживу следующую беду или нет? То есть либо умру, либо буду жить дальше, выбор невелик, и не из-за чего меняться в лице. И никакой особой стойкости не требуется, скорее, тут нужно умение глубоко дышать, расслабляться и, может быть, плыть на спине. Но, наученная опытом, я не стала искать в книгах соответствующий иероглиф.
Милый, я так устала от людей, которые ничего не знают о смерти. Ведь она все время здесь, за плечом, как птица, а они говорят только о любви и думают только о себе. Что же с ними будет, милый, когда реки выйдут из берегов, а небо упадет на землю? Что будет, когда последний из живых похоронит предпоследнего из мертвых? Что будет, когда кровь ударит в голову и разорвет сосуды? Что будет, когда сердце захлебнется и остановится? Я давно уже не вижу молодых лиц – я вижу только лица, на которые еще не легли морщины. Они радуются о весне, не чувствуя пламени, которое гудит под ногами, поднимаясь вверх по узким шахтам. Они лгут, но есть ли смысл во лжи, когда для нас существует одна только правда – мы умрем. Мы умрем, держа друг друга за руки, мы умрем, сжимая в ладонях пустоту, мы умрем, не приходя в сознание, – как-нибудь, но мы обязательно умрем. Сдвинулись земли, и остановились воды, солнце побежало быстрее, а луна отвернула лицо, потому что ей больно смотреть на нас. Левая рука твоя у меня под головой, а правая обнимает меня – но я вижу белые кости под смуглой кожей, а больше не вижу ничего. Не говори о любви, но расскажи все, что ты узнал о смерти к своим тридцати двум серебряным годам, а тридцать третий разменял, да не потратил. Укатилась последняя монетка – по полу, по лестнице, по дороге, по лесам, по горам, по зеленым берегам, через реки. Я не поймала, а ты не догнал, жалеть поздно, но ты все-таки расскажи – так-таки и нет ничего?
День, когда мы виделись в последний раз, я ничем особенным не отмечаю. Не идти же в самом деле на кладбище, чтобы «кудри наклонять и плакать» над сырыми гниющими цветами. Если остаться дома, то легко впасть в мистику и получить «привет с того света» – гаснущие лампы, нежданные письма от общих друзей, фотографии, которые некстати подворачиваются под руку. То есть самые обычные вещи, воспринимаемые как знак. Поэтому я просто еду в людное место и провожу вечер так, как будто несколько лет назад не случилось ничего особенного. Вот и отправилась в «Свой круг», где обещали показать «Розенкранц и Гильденстерн мертвы», а мне очень нравится этот фильм, особенно мелкие
Я все-таки получила от него письмо. Поняла, что он пытался сказать тогда, подсовывая мне видеокассету – с любовным треугольником, наркотиками, воплями и остальной «жалкой поэзией». Но главным в тот вечер оказалось не это – и Розенкранц, и Гильденстерн, и Джим Моррисон, и многие красивые люди давно мертвы, и пусть их иллюзии будут им пухом. Но я, живущая, женщина несколько за тридцать (чтобы не сказать хуже), устроенная, счастливая, нашедшая себе занятие по душе, – я вдруг совершенно точно поняла,
что если сейчас
появится кто-нибудь,
способный снова спросить у меня так же,
как он когда-то —
«ты умрешь за меня?»,
я, пожалуй, отвечу —
«умру. умру. умру».
Когда я стану старше и мои волосы, моя кожа, мои руки... нет, не хочу об этом. Просто о здоровье. Здоровье мое таково, что в пять утра я могу сделать горячую ванну и залезть туда со стаканом виски или даже мартини со льдом. Снаружи горячо, внутри холодно. Я не читаю, просто думаю. Сколько еще – десять лет или двадцать, прежде чем я начну бояться: а вдруг прихватит сердце от контраста? Прежде чем полчаса пешком станет для меня «много»? Перестану есть острое-соленое-жирное – потому что печень-желудок-почки. Коротко говоря, начну беречься. Солнца, воды, еды, усилий, волнений. Сейчас считаю калории, конечно, но не более. Ну и насчет любви. Весна обещает быть, а мне-то что?.. Сердце как яйцо – «я варил его два часа, но оно осталось твердым». «Темны пути любви», темны настолько, что хоть бери ершик для флейты и прочищай три основные любовные дороги. Весной неприлично плакать, хочется одеться в лед и ступать, по возможности не соприкасаясь с тающей землей. Хочется писать только за деньги. Я бы сейчас даже любила только за деньги, но за любовь мне никто не платит, этот мой товар не пользуется таким спросом, как слова. Жаль, потому что никто над тобой не смеется, когда за деньги – не обзывают графоманом, истеричкой и влюбленной дурой, напротив, объявляют писателем и профессионалом. За оплаченной любовью (не важно, обнаженной или облаченной в текст) охотятся, ее вызванивают и покупают со всем почтением. Ждешь не эсэмэски, письма, синенькой строчки в аське – а только интересных взаимовыгодных предложений. Когда в твоем ящике деловых посланий больше, чем личных, это называется востребованность. Когда последние звонки в мобильном – от людей с отчествами и фамилиями, а не от загадочных существ с короткими и нежными именами, – это хорошо, это успокаивает. Твоей любви, твоим словам есть твердая цена, небольшая, но верная, с голоду не умрешь. И уж по крайней мере никто не выбросит листок, на котором ты написала сто семьдесят слов о любви, – потому что за деньги, как ни крути. Итак, все, что стоило денег, – продано, а некупленное заварено в свинец и свезено на свалку радиоактивных отходов, чтобы не отравлять окружающую среду и нерожденных младенцев. Вместо сердца, как и было сказано, вареное яйцо, об него давно сломана игла, в которой Кощеева смерть и много чьи зубы. Любовные трубы забиты сажей, но чистить незачем – больше не топим, потеплело, весна.
Когда я была маленькой, меня безмерно тревожила многовариантность будущего и предполагаемая свобода выбора. Вот выйду я из дому и пойду направо – и со мной может произойти все, что угодно, а если пойду налево, то тоже все, что угодно, но это будет уже другое «все». Беспокоило настолько, что без особой нужды я старалась из дому не выходить (хотя в собственной квартире, разумеется, могло произойти какое-то третье «все»). Несколько позже я сообразила, что вероятность встретить на улице динозавра вовсе не «пятьдесят на пятьдесят», поэтому варианты будущего заметно сократились. Но все равно, когда родители ездили на машине «в Москву за продуктами» (в Перово и Новогиреево на самом деле) и брали меня с собой, я всю дорогу таращилась в окошко, рассматривала редкие многоэтажные дома вдоль трассы и думала: «Ведь я могла бы жить здесь, учиться в другой школе и любить не Вадика, а какого-то другого мальчика». И это было не то чтобы страшно, но жутковато. В юные годы меня осаждали многоходовки – если я сделаю так, так и так... а если так, так и так... черт, а можно еще... Не говоря о том, что случайные бабочки Брэдбери караулят под каждым кустом. Есть ведь и волевые решения, которых множество. Хотелось сжать виски, забиться в угол и визжать – до тех пор, пока голоса в моей голове не перестанут просчитывать ходы, которые все на первый взгляд равноценны. Мне понадобилось неприличное количество лет, чтобы узнать: никакого выбора не существует. Потому что нравственный закон внутри меня отнюдь не как небо надо мной – никакого разнообразия не предполагает. Нет нужды мучительно выбирать, потому что закон всегда чуть ли не с первого взгляда сообщает верное решение, и мне остается либо принять его, либо отвергнуть, но никаких иллюзий нет, правильное – одно. И я чаще всего соглашаюсь с внутренним цензором – не от особой честности, но из лени, потому что довольно неудобно жить неправильно, когда осознаешь этот факт. И будущее перестало не только пугать, но и волновать: какие могут быть сюрпризы, если понимаешь алгоритм собственных поступков. Поэтому, когда неожиданно измысливаешь ситуацию, в которой теоретически непонятно, как поступить, она занимает на полном серьезе. И в данный момент я обдумываю следующее: если будет выбор, я предпочту умереть с закрытыми глазами или с открытыми? Поясню. Судя по моим опытам (наркотического, сексуального и мистического плана), умирать очень страшно, поэтому естественно будет закрыть глаза и не смотреть, как исчезает мир. Но с другой стороны, ведь это будет самый последний взгляд, не так ли? Потом ведь – ничего? И весьма глупо не использовать последнюю возможность видеть. Моя нежная, слабая, трусливая сущность говорит – зажмурься, но весь опыт, который удалось накопить к этому часу (около трех ночи двадцать первого марта две тысячи седьмого), протестует и требует смотреть, пока есть силы. Может быть, меня мучает воспоминание, уже однажды описанное. Когда я влюбилась в первый (судя по всему, он же и единственный) раз и мой мужчина уезжал навсегда, я струсила, слишком испугалась смерти и недосмотрела. Вот вам кусочек истории: «Он поцеловал меня, сказал что-то вроде „до свидания, малыш, я вернусь“ – и ушел. Мне почему-то показалось важным повернуться и тоже пойти, не оглядываясь, но через десять шагов я поняла, что больше никогда его не увижу, и метнулась назад („метнулась“ – это очень громко сказано, на мне была огромная шуба из искусственного меха, и снегу намело по колено, но сердце мое – да, метнулось). Но он уже исчез в толпе, и я не разглядела, куда он ушел. Позже я готова была отдать (только кто бы взял?) несколько лет жизни за последний взгляд в его спину, пропущенный – из гордости? для красоты прощания? чтобы сохранить спокойствие? В любом случае ничего этого соблюсти не удалось, я как клушка бегала по площади, и лицо женщины, продававшей шерстяные носки у входа в метро, забыть невозможно – столько на нем было понимания-насмешки-сочувствия – “где мои семнадцать лет”». Уверена, что после того, как я умру, у меня не будет возможности метаться по заснеженным улицам и оплакивать утраченную возможность, но все равно, все равно. Я очень хотела бы видеть все до последнего мгновения – не важно, будет ли перед моими глазами холодное нежное небо, или лицо врача, или расплывающаяся комната, – но я бы желала досмотреть свою жизнь до самого конца. Не знаю, хватит ли духу. Я отдаю себе отчет в том, что жизнь, в которой самым увлекательным кажется выбор между смертью с открытыми или закрытыми глазами, не очень интересна. Я также отдаю себе отчет, что через неделю могу влюбиться «навеки», а через месяц впасть в пучины отчаяния, разлюбив. Что я не видела еще множества вещей и множество бед еще не пережиты. Но все-таки по большому счету мне бесконечно важно только одно – досмотрю ли я.
Душа моя, ты мне приснился.
Мы оказались в какой-то жаркой стране, был у нас всего один день, и я уже знала, что разлюбила тебя.
Но я ждала столько лет, что глупо было не повидаться.
У тебя есть работа, связанная с водой и степью, и я пришла в твой дом, где деревянные стены и сизая полынь у порога.
Ты оказался молодым, как в тот год, когда я тебя любила. Мы обнялись и поняли оба, что никого ближе у нас нет.