Горький среди нас
Шрифт:
Раньше всего Зощенко нашел признание на наших субботниках, с вещами, довольно отдаленными от тех, которые пришлись по вкусу читателям юмористических журналов. Мы были покорены необыкновенным даром писателя сочетать в тонко построенном рассказе иронию с правдой чувства. Еще не вполне угадывая его самобытность, находясь в постоянной атмосфере литературных поисков, мы сравнивали Зощенку со всеми возможными его предшественниками по сходству и по противоположности, и эти сравнения и давали ему повод обижаться на своих друзей иногда очень серьезно. Самобытность его никогда нами не подвергалась сомнению, но мы не могли заранее определить его меру, тем более что так много тогда говорилось о «серапионах» как о явлении традиционном. Автор умнейших и глубоко историчных статей о Петербурге начала двадцатых годов — Мариэтта Шагинян, друг и участник
Однажды, возвращаясь в трамвае из Лесного, после литературного вечера в Политехническом институте, где студенты устроили Зощенке овации, к которым он еще не успел привыкнуть, я говорил с ним об его искусстве. Он тогда начал выступать в журналистике с фельетонами, написанными на темы газетных хроник или читательских писем. Я сказал, что его работа может привести к созданию типов, не менее общепонятных, чем горбуновские. И я оговорился, что неумирающий генерал Дитятин делает Ивана Горбунова из мемуарного персонажа историко-литературным явлением. Но никакие оговорки уже не могли меня спасти: слово вылетело, я пропал.
— Да? — спросил меня Зощенко, чрезвычайно деликатно, но почти не открывая рта.
Больше ничего не произошло. Насыщеннее, полноценнее, богаче становились наши отношения с годами, и уже давно очевидной сделалась плодотворность наших молодых споров, когда, по какому-то случайному поводу, Зощенко припомнил мне разговор в трамвае.
— А помнишь, — внезапно сказал он, отодвигаясь, чтобы лучше видеть мое лицо, — помнишь, как ты меня сравнил с Горбуновым?
Он сказал эти слова так, чтобы никто, кроме меня, не слышал, с усилием скрывая напряжение и с похолодевшим взглядом тяжелых, медленных и темных своих глаз. Я увидел, что неожиданностью вопроса он хочет смутить меня и смущением наказать за ошибку, какую я посмел сделать хотя бы и столько лет назад.
«Зощенко обиделся», — засмеялись бы на серапионовской субботе. Да, на нас он, во всяком случае, имел бы основание обидеться, потому что мы ближе всех знали его работу и не вправе были толковать о ней верхоглядно.
Горький, ожидавший в Сорренто книги Зощенки «с трепетным нетерпением», писал мне по поводу одной из его повестей:
«Если последний остановится на избранном им языке рассказа, углубит его и расширит, — наверное можно сказать, что он создает вещи оригинальнейшие. Люди, которые сравнивают его с Лесковым — ошибаются, на мой взгляд. Зощенко заряжен иначе, да и весь — иной. Очень хорош».
С Лесковым сравнивала Зощенку та критика, которая была гораздо более чувствительна к жизни слова и — стало быть — к стилю, чем к иным сторонам литературы. Такое сравнение было одобрительно, хотя и односторонне, а критика, пытавшаяся говорить о самом существе произведений Зощенки, о том, чем именно он «заряжен», одобряла его скупо, бранила щедро.
Все смеялись над книгами Зощенки, но все считали необходимым выразить по его адресу свое неудовольствие. Публика любила его за то, что он смешил, принимала его за отчаянного весельчака и обижалась, если обнаруживала в веселых книгах невеселые темы. Нет, говорил читатель, не надо ему браться не за свое дело, он — юморист. Это, в сущности, означало: не надо рассуждать, я хочу смеяться. Желание уважительное. Но Зощенко мало считался с ним. Критики, распознав в нем сатирика, все внимание устремили на то, чего им не хотелось бы видеть в его сатире. Одни решили, что сарказм Зощенки бичует пережитки прошлого — мещанство, унаследованное революцией от былого и еще не искорененное ею. По их мнению, Зощенко преувеличивал наличие этих пережитков в нашем быту, и потому не стоило тратить силы на борьбу с мельницами. Другие находили, что у сатиры Зощенки нет цели, потому что осмеиваемый герой не существует, ему просто нет места в новом обществе, лишенном уродств и безобразий, которыми хочет наделить действительность писатель.
Я полагаю, что если возможен спор — существует ли объект сатиры, то, очевидно, он существует, но его либо не понимают, либо не хотят видеть. В споре о Зощенке проявилось исторически традиционное отношение общества к своему сатирику: оно оспаривает то, что он утверждает. Оно очень довольно, когда может воскликнуть: «Как он их разделал!» Но, в самом деле, нельзя требовать, чтобы оно восклицало с удовольствием: «Ну, он меня и разделал!»
А ведь Зощенко именно меня «разделал», нас, людей нашего времени, нашего общества, то есть неотделимую составную его часть, и, может быть, никакой другой писатель не дал для разумения бытового и национального нашего характера такого обилия художественных и, значит, верных свидетельств, как Зощенко. Цель его сатиры — добытчики личного счастья, люди однобокого воображения, умеющие только брать, принимающие за должное все, что они получают, и не желающие давать ни крошки того, что от них требуют. Мечтатели о личном благе, иногда лирические, иногда грубые, изредка хитроумные, всегда жадно-практичные. По этой вбетонированной в эпоху цели Зощенко бьет всем изумляющим разнообразием своего оружия.
Когда я пишу о литературе, я испытываю тревожащую слабость, знакомую только тем, кто голодал: я хочу всего, моя фантазия поглощает сразу все, и мне кажется, я не насыщусь вечно. Мне жалко, что я не критик. Я показал бы именно разнообразие оружия Зощенки, заключенное в видимом сходстве стиля всех его произведений. Очень важны для понимания зощенковских намерений те спутники, которые следуют за основными жанрами в его вещах. К сатире он дает комментарий, рассказывающий о поучительской тенденции темы. К пародии — пишет пролог, объясняющий пародийность повести и ведущий борьбу за литературу. Зощенко принадлежит к тем немногим или — вернее — нескольким советским писателям, которые стремятся работать так, чтобы могли появиться книги о «литературном деле такого-то». Он думает об этом деле, как о единственном смысле существования. В книгах, которые поняты все еще немногими, он ведет борьбу не только за свое искусство, но за искусство вообще, и я не знаю в наше время более сильного полемиста, чем Зощенко, когда он обращается к своим противникам, называя их «молодыми начинающими критиками».
«Вот опять будут упрекать автора за новое художественное произведение.
Опять, скажут, грубая клевета на человека, отрыв от масс и так далее.
И, дескать, скажут, идейки взяты, безусловно, некрупные. И герои не горазд такие значительные, как, конечно, хотелось бы. Социальной значимости в них, скажут, чего-то мало заметно. И вообще ихние поступки не вызовут такой, что ли, горячей симпатии со стороны трудящихся масс, которые, дескать, не пойдут безоговорочно за такими персонажами.
Конечно, об чем говорить — персонажи, действительно, взяты не высокого полета. Не вожди, безусловно. Это просто, так сказать, прочие граждане с ихними житейскими поступками и беспокойством.
Что же касается клеветы на человечество, то этого здесь определенно нету...»
Зощенко меньше другого писателя побоялся бы отношения к литературе, как к «службе». В то время как писались поэтические рассказы в духе «Как создаются курганы» Всеволода Иванова, Зощенко готов был разрабатывать тему — как создаются очереди у бань. Но оттого, что находились люди, серьезно думавшие, что писать на такую тему означает «не порывать с действительностью», репортерская тема давала Зощенке возможность борьбы за литературу не как за службу, а как за поэзию.
Это был изнуряющий труд — бороться с упростителями приемами опрощения, — и только вера в безошибочность своего пути поддерживала силы Зощенки.
Горький и тут раньше всех разгадал и почувствовал, что происходило.
«Очень обрадован тем, что Зощенко написал хорошую вещь. Он, конечно, должен был сделать это, но последнее время о нем я слышал, что он устал от «юмористики», от мелкой журнальной работы и — болен».
Это было так, Зощенко был болен — и слишком очевидно — «юмористика» способствовала его заболеванию. Болезнь и последующее исцеление из биографического факта сделались основной темой писателя, и в нем нам привелось лучше всего узнать несмеющегося, серьезного Зощенку.