Горький среди нас
Шрифт:
И вот, потрясенный еще в юные годы Достоевским (отсюда и Ваше начало всех начал), Вы не могли не спорить с Горьким, с его чудовищно несправедливым отношением, как Вы говорите, к своему «антиподу». «Антипод» ли — это еще большой вопрос. Я верю, придет то время, когда можно будет показать, что прав был Леонид Андреев в его упреке, брошенном Горькому: «Ты сам научился бунту у Федора Достоевского». Но пусть «антипод». Зачем же грубо искажать правду, унизиться в борьбе до того, чтобы поднять из грязи кем-то, злым и скверным, сочиненную клевету: «Записки из подполья» с их издевательством над социализмом были задуманы Достоевским еще тогда, когда он был членом общества петрашевцев»? Воистину люди, даже очень большие, когда нужда, дерутся и палками, и даже сапогами. Пощадил бы, при всем своем отвращении к состраданию человека, приговоренного к смертной казни, не каявшегося
И вообще, неслыханная вещь: в борьбе с Достоевским только две вещи во внимании Горького: «Записки» и «Карамазовы», ни весь первый период до каторги, ни «Мертвый дом», ни «Преступление и наказание», ни «Подросток», печатавшийся у Некрасова и Щедрина, ни «Идиот», по поводу которого тот же Щедрин, человек, кажется, далеко не талантливый и действительно «антипод» в полном смысле этого слова, сказал, что Достоевский «не только признает законность тех интересов, которые волнуют современное общество», но видит «конечную цель, в виду которой даже самые радикальные разрешения всех остальных вопросов... кажутся лишь промежуточными станциями».
А о «Карамазовых». Что говорит Горький. Иван — «лентяй, Обломов», «был бы прокурором — то есть если б Горький был прокурором, — то вешал бы этих болтунов, «неприемлющих». И... «Один только образ рисует Достоевский всю свою жизнь, в разных вариантах: это старик Федор Павлович Карамазов». А Ивана он ловит на каждом слове; ему, видите ли, выгодно, заодно с автором Достоевским, представить его лгуном, бездельником. Достоевский не мог справиться с его «Бунтом», но Горькому к чему это?
Я говорю обо всем этом с великим сожалением. Я убежден, что Горький во всех этих случаях «наступал на свое собственное горло». Если хотите, это даже подвиг большого человека. И при всем моем возмущении я его и за это очень-очень люблю. Но вред он принес на долгие годы неисправимый.
Надо бы еще многое сказать Вам, в частности по поводу Вашей гипотезы о корнях этой «антиподности»: не политические-де расхождения, а жалость к человеку, отсюда и отрицание Гоголя (Акакия Акакиевича, и цитата будто бы из Достоевского «Мы все вышли из «Шинели»; кстати, Достоевский нигде этого не говорил). И доказательство — Лесков. А как быть с Чеховым? Его бы уж подавно следовало отвергать за жалость и: «страдание очищает человека». Простите, Константин Александрович, — выходит немножко a-la Фатов. Но хватит: слишком уж разрослось письмо.
В Вашей книге, очень скупо, попадаются удивительные слова Горького: «Достоевский пером, Петр Великий дубиной», — это меня обожгло. Или вдруг: «Вертер интересно...», но «Записки из подполья»... показывают людей более значительных». И еще: «Одержимость, обреченность и создает таких монолитных людей, как Пушкин, Достоевский, Шелли и Лермонтов, Ленин и Гарибальди...» и т. д.
За всем этим я вижу, — из этого и вся книга Ваша возникла, — на расстоянии и в личных встречах, всплывала ли на поверхность в спорах и разговорах или потаенно основная тема о России, о России, как ее видел, чувствовал в прошлом и в будущем именно Достоевский. Мираж? В том числе «Сон смешного человека»? Или... или Горький, начало Горького немыслимо без Достоевского не потому, что было от чего отталкиваться, уйти, а потому, что родное дитя его, дух его воплотил в себе, оттого и боролся так страстно.
Если ответите мне, об этом-то основном и пишите.
Будьте здоровы.
Ваш А. Долинин».
Москва, 28 апреля 1947 г.
Дорогой Аркадий Семенович, благодарю за Ваше письмо — очень интересное, очень взволнованное. Задержался с ответом, п. ч. сначала был за городом, потом заболел, да и сейчас еще болен очень нудным гриппом.
Ответить Вам на все возникающее из Ваших вопросов, замечаний, критики и весьма обоснованной полемики затрудняюсь. Я очень хорошо знаю неполноту своей книги, ее недосказанность и недоразвитость отдельных мыслей. Но я также знаю историю замысла и историю появления книги. В «идеале» я считал важным дать портрет А. М., хотя бы частично (т. е. поскольку это выявилось в общении его со мной и моим окружением) с теми чертами противоречий, которые ему свойственны. «Идеал» этот практически мог только подразумеваться. Я рисовал ту сторону оригинала, которая была сильнее, т. е. настойчивее проявлялась —
...Но центр тяжести Вашей полемики лежит гл. обр. за пределами книги. Это спор А. М. с Достоевским, вернее — его нападки на Достоевского. Справедлив ли он в них? И какова природа источника его нападок? Я думаю, он очень любил гений Достоевского, и к тем цитатам, которые Вы отмечаете в моей книге, как поразившие Вас, я — если и не могу добавить ничего существенного — с уверенностью присовокуплю, что ни разу не слышал от А. М. никаких отрицательных замечаний о книгах Достоевского. Поэтому выступления его против Ф. М. мне представляются продиктованными платформой, сознательно защищаемой А. М. — чем и несовместной с идеалом Ф. М. Возможно, так. обр., что я допустил неточность, считая (или утверждая), будто расхождения А. М. с Достоевским покоятся в области морали. Они скорее зависят от программы, которая, во имя задач будущего, возвышает «должное» над «сущим», — программы, которую А. М. принял как единственно разумную. Если это так, то нападки на Ф. М. были несправедливы. К тому же Вы правы, что многое из крестного пути Ф. М-ча как бы умышленно не замечалось. Очень вероятно также (об этом я много думал и до Вашего письма), что природа несогласий А. М-ча с Достоевским лежит в том, что младший хотел лишь казаться антиподом старшего, но совсем не всегда им был, по крайней мере в своей романтической сущности, т. е. — как Вы говорите — многое «воплотил в себе» из заложенного в Достоевском и оттого и боролся так страстно.
В иных условиях и в том случае, если бы я ставил себе более широкие задачи, нежели воспоминатель (и автобиограф), я, наверно, шире развивал бы вопросы, подсказываемые Вами в письме и, частью, возникавшие передо мной во время писания книги. Я понимаю, что в ней затронуто больше, чем разрешено или решено. Решено ли вообще что-нибудь? Признаться, намерения мои были иными.
Гипотеза «антиподов» нужна мне была как средство ввести этих антиподов в рамки всей повести. Для одних это обозначение более верно, для других менее. Совсем ли неверно для Достоевского? Если брать книги Горького, т. е. главное, то — на мой взгляд — они дают основание и право считать его антиподом Д-го в очень большой степени. Если брать только его противоречия, то в нем можно увидеть действительно «воплощение» образов Ф. М-ча. Очень нетрудно из фантастически противоречивой переписки А. М. установить, что он — «наступал на горло собственной песне». Но ведь об авторе этого изречения судят по основному пути его поэзии, а даже не по выстрелу 30-го апреля (кажется). Почему же главный путь Горького должен оцениваться по его противоречиям? Они не снимаются. Но они не решают.
Если бы мне довелось закончить замысел и написать третью часть, я должен был бы (и хотел) сказать как раз о наименее противоречивом периоде биографии А. М-ча: о 30-х годах до дня смерти. Если он наиболее жестоко обошелся в этот период со своей песней, то именно потому, что отдал все преимущество программе над... моралью, сделав этот акт своей новой моралью, морализируя его: раз «должно», значит — «существует».
Несущественно, как я оценил бы эту последнюю главу по-своему неповторимой биографии. Существенно то, что это был факт и что этот факт рисует, восполняет тот портрет, который мной задуман и который отражает правду...
И вот — моя переписка с А. М. Горьким: она, как бы сама собою, после опубликования в 70-м томе «Литературного наследства» неизданной переписки Горького с советскими писателями, становится на место замышленной мною третьей части книги. Считаю уместным оставить здесь и те письма, которые в отрывках вошли в текст первых двух частей, отчасти потому, чтобы не лишать читателя возможности самостоятельно следить за ходом развития горьковских мыслей, а также потому, чтобы не разрушать целостности воссоздаваемой в письмах картины жизни и литературы.