Горький среди нас
Шрифт:
А вот Афиногенов рассказывает нечто иное: Париж, доклад Марины Цветаевой: «Искусство при свете совести». Бывший юрист Стремоухов рассказывает старинную легенду: душа у ворот рая. Ключарь Петр спрашивает: «Разбойник?» — «Да». — «Убивал?» — «Да». — «Раскаиваешься?» — «Да». — «Иди в рай».
Далее Стремоухов извращает легенду так: душа писателя Льва Толстого или кого-нибудь вроде него. Не убивал, но — развращал. Не раскаивается. Будет развращать еще двести лет после смерти. Петр посылает его в ад: «Кипи там, в смоле, двести лет». Вот куда метнуло гг. интеллигентов эмиграции. И вот как в них рабство звучит.
Ну — извините, что-то уж очень длинно расписался я. Как здоровье? Как встретил
Крепко жму руку.
А. Пешков.
21.XII.32.
Здесь я опять должен сделать некоторое отступление, ибо «Егор Булычов и другие» для понимания Горького — произведение исключительной важности.
О «Егоре Булычове»
Декабрь 1932 года. После шестнадцати месяцев пребывания за границей я возвращаюсь на Родину.
Берлинская зима. Бесснежно. Сырой ветер непрестанно омывает хмурые, прямолинейные, как батальоны, дома. Льются потоками люди, пригибаясь на перекрестках, чтобы одолеть ветер. Холодно.
И в холоде, на перекрестках, разносимые ветром, режущие слух, странные, короткие всхлипы жестяного звона: з-зень, з-зень!
Бритый и гладко остриженный молодец в коричневой рубашке, заправленной в брюки, расставив ноги в кожаных крагах, резко встряхивает зажатой в левой руке жестяной кружкой, наполненной монетами: з-зень! Когда прохожий опускает в кружку свой доброхотный грошен, молодец выбрасывает вверх правую руку и яростно брешущим голосом выкрикивает два слова: «Heil Hitler!» — после чего опять встряхивает кружкой: з-з-зень, з-зень!
Берлин проводит первую после гитлеровской победы на летних выборах в рейхстаг кампанию «зимней помощи» безработным — и есть в этом озябшем городе что-то упоенное и вместе — отчаянно испуганное. Мне кажется, люди пригибаются и бегут на перекрестках не от ветра, а от этих жестяных всхлипов — з-з-зень, з-зень, — напоминающих лязг сабель и собачьих цепочек.
В пансионе на Фазаненштрассе, где я останавливаюсь уже не первый раз, мне вручают ожидающую меня почту, и первое, что бросается в глаза, — это горьковский почерк. Я вскрываю сначала бандероль, нахожу только что вышедшего «Егора Булычова» с чудесной авторской надписью, потом письмо.
Горький недавно возвратился из Москвы в Сорренто и еще полон впечатлений от русских встреч. Он взволнован надеждами — в литературе происходят события, «кои угрожают весьма интересными и культурно ценными результатами». Внутренне разбит и раскололся РАПП, прошел первый пленум Оргкомитета Союза писателей, на котором «...чрезвычайно юмористически выступил Андрей Белый и хитро «сорадовался» Пришвин. Все-таки пленум обнаружил много хорошего и — готовность дружески работать. Посмотрим... Оживление в литературе является отражением оживления в среде ученых. Вот это, новое настроение людей науки — факт огромнейшего смысла, как мне кажется».
В каждой строчке письма уже было очевидно намерение Горького отправиться в новое плавание. Точно моряк, он предчувствовал движение и говор волн, какие приносит свежий ветер: перед всей нашей культурой открывался подъем тридцатых годов, и во многих ее областях рассчитывали на испытанную руку Горького.
Но здесь, в Европе, море было взбаламучено другим ветром, разносившим повсюду угрожающую музыку сабель и собачьих цепочек: з-з-зень, з-зень! «Heil Hitler!» — выкрикивали музыканты в кожаных крагах.
И со всеми, кто имел уши — слышать, Горький настораживался в эти дни чутко и тревожно. Письмо кончалось словами: «Если напишете из Берлина — поблагодарю! Очень интересно, какое впечатление вызовет у вас этот город».
Я не мог найти ничего утешительного в этом городе, и только одно это письмо и эта книга Горького встретили меня в предгитлеровском Берлине теплом дружеского обещания.
Я сел читать «Егора Булычова».
Уже своими художественными достоинствами оно выделяется из всех драматических сочинений Горького, следуя за единственными по силе впечатления сценами «На дне». Обязано оно этим центральному образу купца Булычова, позволившему конструктивно объединить вокруг себя множество характеров, столько же разнообразных, сколько типичных и почти символических, несмотря на неизменный горьковский реализм. В трех актах развивается и заканчивается драма, подымающая несколько сложных тем и отдельными мотивами переходящая в трагедию. Только традиция, рожденная скромностью, с какой Горький держался по отношению к театру, снова побуждает его назвать драму «сценами». Все ясно и очевидно в ходе действия этих сцен. Они прозрачны по построению, и авторское поучительство так естественно в их простом сюжете, как естественна тенденция в сказке: жил-был купец, и пришла за ним смерть, и вот как он умирал, и вот кто радовался его смерти, а вот кто плакал. В пьесе этой Горький наиболее театрален, наименее литературен. В пьесе этой, я сказал бы, он наиболее — Горький. И вот почему.
1. Всю жизнь Горького-художника занимала тема российского купечества. Он шел по путаному следу нашего купца — этого примечательнейшего существа, в такой мгновенный исторический срок образовавшего жестокую и хлюпкую формацию русского капитализма. Обладатель множества не изученных психологом черт, противоречащих одна другой, вызывающих ужас и ненависть, страх и отвращение, любовь и смех — кулак-миллионер, зиждитель храмов, циник, беспутник, хитрец, умница, выжиматель пота из ближнего и дальнего, ханжа, изобретатель, организатор, ловкач, кутила, меценат, смиренник, хам, блюститель престола, покровитель наук, хоругвеносец черной сотни, укрыватель революционеров, церковный ктитор, эстет, постоянный гость «Ямы» и — боже мой! — в каких еще видах и званиях не выступает властелин века, за которым зорко и проницательно следит писатель, поднявшийся с низин, где копошится и гибнет подмятое стопой этого властелина российское народонаселение.
Историко-литературно Горький завершает своими книгами длинную череду изображений русского купца — от Гоголя, Островского, Достоевского до Печерского, Мамина — и в Булычове подводит свои наблюдения, своему пониманию купечества обобщенный итог, создавая тип яростных противоречий и непотухающих страстей.
Биографически Горький живет о бок с Булычовым, тою жизнью, какою он жил с Бугровым, Гордеевым, Сытиными, Морозовыми, Артамоновыми, когда игра купцов горьковских повестей словно переходила в игру с купцами горьковской биографии.
В Булычове как типе Горький сращивает в единство и облекает в буйную плоть ценнейшие качества одаренности русского купца с отравою его морального распада, с ядом саморазложения. Булычов умен, широк и одновременно — расчетлив, проницателен и остроумно-ироничен. Он темен, вороват в делах, бесстыден в личной жизни, бессовестен в общественной, циничен во всем и повсюду. Он — «великий грешник», в чем безбоязненно и с удовольствием кому попало признается, хорошо зная, что большие деньги и большая власть позволяют грешить как угодно. Одаренность его натуры полнокровна, он способен к отцовской нежности, к привязанности-любви. Любовь и нежность могли бы его спасти.