Город чудес
Шрифт:
– Полезай! – сказали Онофре, когда они подошли к двухместному экипажу.
Окна были плотно задернуты занавесками, и не было видно, кто сидел внутри, если там вообще кто-нибудь сидел. На козлах курил трубку кучер – человек преклонного возраста, одетый не в ливрею, а в обычную одежду.
– Я сюда не сяду, – проговорил Онофре.
Один из похитителей открыл дверцу экипажа, другой стал бесцеремонно заталкивать его внутрь.
– Заткнись! Живо в карету! – прорычал он.
Онофре подчинился. В экипаже сидел мужчина, лет пятидесяти или около того, узкоплечий, но с наметившимся брюшком, жирным подбородком и впалыми скулами. У него был высокий прямоугольный лоб, увенчанный газончиком еще не седых, за исключением висков, коротко стриженных волос. Бакенбарды отсутствовали – он был тщательно, от уха до уха, выбрит, хотя его лицо украшали густые усы с подвитыми вверх кончиками, которые делали его похожим на французского маршала. Но это был не маршал, а дон Умберт Фига-и-Морера, на кого Онофре будет работать много лет подряд.
В ту пору появление монарха в окружении многочисленной свиты имело как практический, так и чисто символический смысл, причем последний перевешивал: будучи помазанником Божьим и его представителем на земле, король потерял бы престиж в глазах подданных, если бы попытался самостоятельно выполнить хотя бы одно действие, даже такое незначительное, как, например, поднести ложку ко рту. Другая причина наличия многочисленной свиты: испанские короли с незапамятных времен не отлучали от своей особы ни одного подданного, который когда-либо,
Всемирная выставка открылась, как и намечалось, 8 апреля. Церемония проводилась следующим образом: ровно в четыре часа тридцать минут пополудни порог зала приемов Дворца изящных искусств переступили его величество король в сопровождении свиты. Король занял место на троне. Ноги его величества, не достававшие до пола, покоились на диванных подушечках, сложенных горкой. По одну сторону от трона расположились принцесса Астурийская донья Мария де лас Мерседес и инфанта донья Мария Тереза. Рядом с правящей королевой-матерью, одетой во все черное, находилась герцогиня Эдинбургская. Затем по порядку шли герцог Генуэзский, герцог Эдинбургский, принц Рупрехт Баварский и принц Георг Уэльский. Позади стояли председатель совета министров дон Пращедес Матео Сагаста и сеньоры, возглавлявшие соответствующие министерства: военное, экономического развития и военно-морского флота; за ними маячили любезные физиономии сеньоров из ведомства тайной полиции. Далее располагались испанские гранды, которые присутствовали на церемонии либо в окружении солдат с алебардами, либо босыми (если выбирали среди всех именно эту привилегию), местные власти, дипломатический и консульский корпуса, чрезвычайные и полномочные представители разных стран, генералы, адмиралы, командующие эскадрами, Исполнительная хунта по организации выставки в полном составе и бесконечное множество других важных особ. В зале также находилось огромное количество растворенных среди прочей массы людей лакеев в коротких, а ла Федерика [39] , штанах, которым было вменено в обязанность носить за знатными гостями их родовые гербы и эмблемы: латунные ключи и цепи, ленты, хлысты, оленьи рога, когтистые лапы, арбалеты и колокола. Всего на церемонии присутствовали пять тысяч человек. Произносились речи, воспитатели держали на руках инфантов и инфант королевского дома. Гости посетили некоторые павильоны, начав с Павильона Австрии, откуда была родом ее величество королева. В Павильоне Франции была исполнена фортепьянная пьеса Шопена, а во Дворце губернатора была сервирована легкая закуска – lunch. Когда королева заканчивала свой lunch, в Павильон Австрии входили последние из приглашенных. За всеми этими торжествами наблюдала огромная толпа. Вечером в «Лисеу» давали оперу «Лоэнгрин» Вагнера, на которой соблаговолила быть королева, чей изысканный туалет венчала графская корона; к началу второго акта кое-кто из гостей еще не закончил завтракать. В общем и целом открытие прошло торжественно, что называется – без сучка без задоринки. Экспонаты вполне соответствовали уровню посетителей, приглашенных в тот день. Правда, на некоторых зданиях еще не была завершена отделка, а другие, построенные задолго до открытия, успели основательно поизноситься, и пресса писала об огромных трещинах в стенах и основании фундамента и о жуткой неразберихе, царившей на открытии, но все это не имело значения. Выставка понравилась посетителям. Нам, современным людям, могло бы показаться, что отдельные сооружения своим суровым архитектурным стилем, сводами, увенчанными деревянными резными венками, пышными навесами из креповой ткани придавали ей вид огромного похоронного катафалка, но таков был стиль эпохи, ее представления об элегантности, и с этим нельзя не считаться. В порту бросили якорь шестьдесят восемь военных кораблей из разных стран, на борту которых находились девятнадцать тысяч человек экипажа и пятьсот тридцать восемь пушек. Сейчас мы усмотрели бы во всем этом скрытую угрозу, однако тогда барселонцы оценили появление боевых кораблей как несомненный знак вежливости и выражение дружеских чувств. Еще не разразилась Первая мировая война, и оружие несло печать некой декоративности. В поэме, сочиненной к открытию Всемирной выставки, Федерико Раола обобщает существовавшую на тот момент военную концепцию в следующих строках:
39
А ла Федерика – специальная форма для слуг, введенная прусским королем Фридрихом I (XVIII в.). Людовик XIV взял ее за основу, изменив цветовую гамму: голубой бархатный камзол с позолоченными галунами, короткие обтягивающие панталоны и лаковые черные башмаки с позолоченными пряжками. Испанский король Фердинанд VII (1784 – 1833) ввел эту форму у себя на родине.
Ту же мысль высказывает Мелчор де Палау в своем «Гимне на открытие выставки». Одна из строк звучит так:
И грохочет, но не ранит устрашающая пушка.Всемирная выставка закончила свою работу 9 декабря 1888 года. Церемония закрытия была гораздо
скромнее, чем открытия: ограничились Те Deum в соборе и кратким актом во Дворце промышленности. Выставка продолжалась двести сорок пять дней, ее посетителями стали более двух миллионов человек. Стоимость строительства составила пять миллионов шестьсот двадцать четыре тысячи шестьсот пятьдесят семь песет и пятьдесят шесть сентимо. Некоторые сооружения потом активно использовались для других целей. Муниципалитет Барселоны еще многие годы задыхался в тисках огромного долга. Однако осталось и другое – ощущение славы во всем ее блеске и великолепии и понимание того, что Барселона, если захочет, может вновь стать мировым центром, городом-космополитом.
ГЛАВА III
1
О жизни дона Умберта Фиги-и-Мореры имеется мало сведений: известно, что он уроженец Барселоны, что его родители держали в квартале Раваль скромную лавочку сухофруктов и что он получил начальное образование под присмотром монахов-миссионеров, которые в силу изменчивости политических режимов в тех далеких землях, где они проповедовали, вернулись на родину и вынуждены были временно бросить якорь в Барселоне, чтобы заняться таким необременительным делом, как преподавание. Известно также, что он изучил право, женился поздно – в тридцать два года и достиг высокого уровня профессионализма на юридическом поприще. К сорока годам он обзавелся собственной адвокатской конторой, приобретшей в Барселоне громкую славу, однако скорее скандальную, чем добрую, и вот почему: хотя в середине XIX века формально никто не оспаривал равенства всех людей перед законом, в реальности дело обстояло совсем по-другому. Власть имущие, да и просто имущие использовали это равенство в своих целях и в полном объеме, в то время как люди из низов не имели такой возможности. Они не знали своих прав, а если бы и знали, то не сумели бы их употребить себе во благо ни при каких обстоятельствах, пусть даже среди них вдруг отыскался бы человек, хорошо знавший законы и умевший применить их на практике. Судебная машина все равно не позволила бы ему это сделать. По поводу порядка и способа отправления правосудия в судейских головах хранился весьма скудный запас идей, зато они отличались ясностью и категоричностью. Эпоха характеризовалась фанатичной верой во всеобъемлющую силу науки: не было события или явления, которые не поддавались бы точному анализу и математическим расчетам. Из массы аналогичных явлений выделялось одно, и вырабатывался непреложный закон, единый для всех схожих случаев, а уж располагая целой серией подобных законов, можно было идти дальше и предсказывать развитие событий без страха допустить ошибку. Такой же метод пытались использовать применительно и к человеческой натуре: в поведении человека искали такие мотивы, которые можно было бы свести к определенным законам. В этой области стали появляться теории, отвечавшие всем вкусам и пристрастиям. Одни носились с идеей генетической наследственности, считая ее основным фактором, определяющим поведение и поступки индивидуума на протяжении всей его жизни; другие придерживались мнения, что этим определяющим фактором являются условия, существовавшие на момент рождения человека; третьи ставили во главу угла влияние семьи и воспитания, и так до бесконечности. Встречались и такие, кто с пеной у рта отстаивал возможность проявления индивидуумом собственной воли, но их аргументы падали, что называется, в дырявый мешок.
– Эта теория, – возражали им, – заведет нас в тупик.
Детерминизм был на гребне моды; он подводил людей, особенно тех, кто должен был определять мотивацию поведения человека и вершить над ним правосудие, к упрощенному пониманию явлений. Судейские отнюдь не пренебрегали принципами справедливости – просто они трактовали их по-своему, то есть слишком прямолинейно, не вдаваясь в нюансы. Им достаточно было одного поверхностного взгляда на обвиняемого, чтобы определить, как с ним поступить. Если преступление совершал человек утонченный, имевший хорошее происхождение, а тем паче – состояние, то судьи убеждали друг друга в существовании убедительной причины, доведшей человека до совершения преступления, и сочувственно крутили носами. Если же обвиняемый был бродягой без роду без племени, то судейские не озадачивали себя поисками мотивов и тайных побуждений его поступков, полагая, что помимо дурной наследственности, передаваемой от родителей к детям, склонность такого рода людей к неуважению порядка обуславливалась также нетвердостью религиозных устоев, неразвитостью гражданского самосознания и недостаточностью культурного уровня. В этом они полностью соглашались с социологами. И даже при наличии смягчающих или полностью исключающих вину обстоятельств они проявляли чудеса изворотливости, чтобы вынести обвинительный приговор.
– Обвиняемый может приводить какие угодно доказательства, – говорили они, – прикидываться невинным ягненком, все равно конец один: тюрьма.
Предполагалось, что тюрьма должна перевоспитывать и адаптировать преступников к нормальной жизни, но это далеко не всегда удавалось. Против такого положения вещей выступал дон Умберт Фига-и-Морера. Будучи сам из низов, он переводил решение вопроса в более практическую плоскость.
– Проблема состоит не в совершении бедняком преступления как такового, – утверждал он, – а в отсутствии хорошего защитника, который мог бы таскать для него из огня каштаны.
И это была сущая правда: еще ни один мало-мальски образованный адвокат не возложил свои компетентность и талант на алтарь спасения какого-нибудь бродяги. Напротив, все они наперебой старались услужить влиятельным людям, занимавшим прочное положение в обществе. А поскольку таких людей было мало, то и адвокатов с хорошими доходами тоже было не густо. Дон Умберт Фига-и-Морера рассуждал крайне просто: «Существует огромный девственно чистый рынок, где товаром выступает беднота и где можно неплохо заработать, вопрос лишь в том, каким образом это сделать. Для меня, дона неизвестного, без связей и знакомств, будет одинаково трудно пробиться как в высоких сферах, так и в низших кругах». Он стал завсегдатаем бедных кварталов, предлагая нуждавшимся юридическую помощь и свое знание законов, и даже заказал специальные визитки, выполненные обычным, легко читаемым, а не готическим шрифтом, в большей мере соответствовавшим традициям юридической практики того времени.
– Если вы попадете в какую-нибудь неприятную историю, вспомните обо мне, – говорил он обитателям трущоб и вручал им свои карточки.
Люди смотрели на него с недоверием: они либо не принимали его всерьез, либо откровенно издевались над ним и посылали куда подальше. Но потом, когда действительно попадали в передрягу, вдруг вспоминали об этом странном типе и бросались искать его визитку. «Один черт, – думали они, – попытка – не пытка. А случится загреметь в каталажку, что вполне реально, то не заплатим ему – и баста». Дону Умберту поручали самые безнадежные дела, а он не моргнув глазом принимал их к производству, обращался со своими клиентами в высшей степени предупредительно, не позволяя себе ни насмешки, ни пренебрежительного к ним отношения, и вообще подходил к делу исключительно серьезно. Судьи и прокуроры сначала думали, что он действует так из чисто альтруистических побуждений, и старались открыть ему глаза.
– Не теряйте понапрасну времени, достопочтенный коллега, – говорили они ему, – у этих выродков дурная кровь, они рождены с печатью преступления на лице и созданы для тюрьмы.
Он выслушивал эти доводы с должным почтением, но пропускал их мимо ушей. Разумеется, в глубине души он был вполне с ними согласен, но в данном случае руководствовался не эмоциями, а холодным расчетом – его интересовали будущие гонорары. Воспитанный миссионерами, которые привили ему терпение, научили во всем соглашаться с оппонентами, а самое главное – научили искусству убеждения, дон Умберт Фига-и-Морера против всяких ожиданий выигрывал большинство дел. Основываясь на дотошном знании процессуальных закорючек и тонкостей и применяя тысячи уловок и ухищрений для достижения цели, он умел доводить аудиторию до крайней степени возмущения несправедливыми действиями правосудия. Бессильные перед этим возмущением судьи были вынуждены с ним соглашаться, прокуроры в сердцах швыряли на пол своды законов и мантии, на их глаза наворачивались злые слезы отчаяния.