Город и псы
Шрифт:
Он забыл все, что было дальше: холодные простыни чужой постели, и одиночество, с которым боролся, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть в темноте, и тоску, острым гвоздем ковырявшуюся в душе. «Знаешь, почему степные лисы воют в темноте как сумасшедшие? – говорила когда-то тетя. – Тишины боятся». Ему хотелось кричать, чтоб хоть чем-нибудь оживить эту мертвую комнату. Он встал и, босой, полуодетый, трясясь от стыда (а вдруг войдут, увидят?), подошел к дверям. Приложился щекой к дереву. Ничего не услышал. Вернулся в постель и разрыдался, зажимая рот обеими руками. За окном рассвело, ожила улица, а он все лежал с открытыми глазами и настороженно вслушивался. Шло время, наконец он услышал. Они говорили тихо, до него долетал только невнятный гул. Потом он различил смех и шум. Потом – скрип двери, шаги, шелест, знакомые руки укрыли его, знакомое горячее дыханье коснулось щек. Он открыл глаза, мама улыбалась. «Доброе утро, – нежно сказала она. – Разве ты не поцелуешь маму?» – «Нет», – сказал он.
«Я бы мог пойти к нему и попросить двадцать солей [4] ,
[4]Соль – денежная единица Перу. Один соль равен ста сентаво.
[5] Аристократический район в северной части Лимы.
Альберто не сразу узнает голос и не сразу вспоминает, что сам он – на дежурстве, но не там, где положено. Кто-то кричит еще громче: «Что он тут делает?», и на сей раз, стряхнув задумчивость, подтягивается, поднимает голову и видит, как в водовороте, стены проходной, солдат на скамье, бронзового героя, угрожающего туману и теням обнаженной шпагой; и представляет свое имя в списке наказанных; сердце колотится, накатывает страх, губы машинально шевелятся. Между ним и героем, метрах в пяти, стоит лейтенант Ремихио Уарина и, подбоченясь, смотрит на него.
– Что вы тут делаете?
Лейтенант приближается. Альберто видит за его плечами темное пятно мха на камне постамента – он угадывает пятно: свет из проходной слабый, мутный, а может, ему просто мерещится, ведь солдаты чистили памятник.
– Ну? – говорит лейтенант, надвигаясь на него. – Что скажете?
Альберто стоит неподвижно, прямо, настороженно, приклеив руку к берету, а щуплый офицер, расплывчатый в тумане, тоже не движется и не снимает с пояса рук.
– Разрешите спросить совета, сеньор лейтенант, – говорит Альберто. «Может, сказать, что живот болит, помираю, надо принять аспирину, или что мама при смерти, или что ламу подстрелили, может, его попросить: „Разрешите по личному вопросу"».
– У меня вопрос, – вытягивается в струнку Альберто. «…скажу, у меня папа генерал, контр-адмирал, маршал, если меня накажете, так и будете сидеть в лейтенантах, и еще можно…» – Сугубо личный. – Он минуту колеблется, потом врет: – Полковник говорил, что можно спрашивать у офицеров. Про личные дела.
– Имя, фамилия, взвод, – говорит лейтенант. Он опустил руки – теперь он еще ниже, еще невзрачней, – шагнул вперед, и Альберто видит совсем рядом острый носик, жабьи глаза, насупленные брови, всю его круглую мордочку, искаженную гримасой, которая должна выражать непреклонность, а выражает разве что напыщенность. Так он морщится, когда назначает наказание собственного изобретения по жребию: «Взводные, влепите-ка по шесть штрафных каждому третьему и седьмому».
– Альберто Фернандес, пятый курс, первый взвод.
– К делу, – говорит лейтенант. – Ближе к делу.
– Я, кажется, заболел, сеньор лейтенант. То есть психически. У меня каждую ночь кошмары. – Альберто смиренно опустил глаза, говорит медленно, в голове пусто, язык сам плетет какую-то чушь, паутину для жабы. – Жутко сказать, сеньор лейтенант. То я кого-то режу, то за мной гонятся звери с человечьими головами. Просыпаюсь весь в поту. Просто ужас, сеньор лейтенант, честное слово.
Лейтенант вглядывается в лицо кадета. Альберто замечает, что жабьи глаза ожили – мутные звездочки недоверия и удивления зажглись в них. «А вдруг я засмеюсь, заплачу, заору, убегу». Лейтенант Уарина кончил поверку и резко шагнул назад.
– Что я вам, черт вас дери, священник, что ли? – заорал он. – У родителей спрашивайте.
– Я не хотел вас беспокоить, сеньор лейтенант, – лепечет Альберто.
– Эй, а это что? – говорит лейтенант, приближая острый нос к повязке и тараща глаза. – Вы на дежурстве?
– Да, сеньор лейтенант.
– Вы что, не знаете: пост нельзя покидать, пока вы живы?
– Знаю, сеньор лейтенант.
– Личные вопросы ему понадобились! Вы кретин! – Альберто затаил дыхание, лейтенантово личико больше не кривилось, рот открылся широко, глаза – еще шире, лоб прорезали складки. Он смеялся. – Кретин, черт вас дери! Идите на свой пост. И скажите спасибо, что обошлось без взыскания.
– Так точно, сеньор лейтенант.
Альберто отдает честь, поворачивается и видит уголком глаза, что часовые корчатся, сдерживая смех. Он слышит за спиной: «Что мы вам, черт вас дери, священники, что ли?» Впереди, по левую руку, стоят три цементных корпуса: пятый, четвертый и третий, где живут псы. Подальше растянулся спортивный комплекс – поросшее густой травой футбольное поле, спортплощадка, изъеденные сыростью деревянные трибуны. Еще дальше, за дырявым навесом, под которым спят солдаты, стоит бурая стена; там кончается территория военного училища и начинаются обширные пустыри Перлы. «А если б лейтенант посмотрел вниз и увидел мои ботинки; а если Ягуар не раздобыл билеты; а если раздобыл, все равно в долг не поверит; а если мне завалиться к Золотым Ножкам и сказать: я из училища, в первый раз, принесу тебе счастье; а если сходить к себе, на Диего Ферре, и попросить у ребят двадцать солей; а если заложить часы; а если я химию провалю; а если завтра на поверку выйду без шнурков – влипну как миленький». Альберто идет медленно, чуть волоча ноги, ботинки уже неделю без шнурков и могут свалиться в любую минуту. Он прошел полдороги от памятника до казарм. Два года назад пятый курс жил у спортплощадки, а псы – поближе к проходной; ну а четвертый всегда был посередине, во вражеском окружении. Потом пришел новый начальник и расселил, как сейчас. Новый объяснил так: «Соседство с героем, давшим училищу имя, надо заслужить. С этих пор кадеты третьего курса будут спать в дальнем корпусе. По мере продвижения они будут приближаться к статуе героя. И я надеюсь, что, окончив училище, они будут хоть немного походить на Леонсио Прадо [6] , сражавшегося за свою страну, когда она еще не носила нынешнего имени. В армии почитают символы, черт подери!»
[6]Леонсио Прадо – герой Тихоокеанской войны 1879 – 1884 годов, офицер перуанской армии, сын президента Перу Мариано Игнасио Прадо. Раненный в ногу, Леонсио Прадо попал в плен к чилийцам и, очнувшись на больничной кровати, сразу же приказал себя расстрелять. В знак преклонения перед мужеством пленного ему было позволено самому отдать солдатам приказ о расстреле, что он и сделал.
«А если я сопру шнурки у Арроспиде, буду последний гад: что ж у своего тащить, у городского, когда тут сколько хочешь приезжих, им что идти в город, что нет – все равно, так что поищем другого. А если спереть у кого из Кружка, у Кудрявого или у Питона, гадюки, тоже нельзя: билетов не дадут, опять провалю химию. А если у Холуя? Большая честь, такую соплю трогать, я негру так и сказал: „Чего ты связался с этой дохлятиной?" Да по глазам видно – сам негр трус, хоть и корчит героя, все они трусы, таращится, понимаете, трясется, носится как угорелый: кто его пижаму упер? Убить грозится. А тут лейтенант, а тут сержанты, а он орет: „Верните пижаму, мне на этой неделе в город", ну мог бы облаять, обматерить, отлупил бы потом или хоть объяснил бы, на что ему пижама, но чтобы так, во время поверки рвать из рук – нет, это уж черт те что. Вздуть бы Холуя, чтоб страх из него вышибить, а шнурки сопру у Вальяно».
Он добрел до прохода, который вел во двор пятого курса. Было серо, темно, шумел прибой, и Альберто представил себе там, за цементом стены, душную мглу и свернувшихся на койках ребят. «Наверно, лежит на койке, наверно, сидит в умывалке, наверно, ушел, наверно, подох, ах, где ты, мой Ягуарчик?» В мутном свете фонарей, доходящем сюда с плаца, пустой двор похож на деревенскую площадь. Дежурных не видно. «Наверно, дуются в карты, была б у меня монетка, одна – та-ра-ра – монетка, я б выиграл двадцать солей, а то и больше. Играет, наверно, и само собой даст мне вопросы в долг, а я напишу ему писем, рассказиков, за три года ничего мне, подлец, не заказывал, а все к черту, все равно провалят меня по химии». Он обходит галерею: никого нет. Входит в спальни первого и второго взвода; умывалки пусты, в одной воняет. Осматривает все умывалки, одну за другой, нарочно топает погромче, но кадеты дышат, как дышали, – кто мерно, кто неровно. В спальне пятого взвода он останавливается, не дойдя до двери в умывалку. Кто-то бормочет во сне, в потоке неясных слов он различает имя «Лидия». «Лидия? Кажется, у этого, из Арекипы, была Лидия, я ему еще письма писал, а он мне карточки показывал, ныл: пиши ей покрасивше, я ее люблю, что я вам, черт вас дери, священник, что ли, а вы кретин. Лидия?» В умывалке седьмого взвода, у самых стульчаков, скорчившись, сидят кадеты, куртками накрылись, как будто горбатые. Восемь винтовок на полу, одна – у стены. Дверь открыта, Альберто видит их издалека, с порога. Он делает шаг вперед, тень кидается ему наперерез.