Город мелодичных колокольчиков
Шрифт:
— Я не за сукна и парчу, не за корм и водку.
— Быть тебе в опале и жестоком наказанье!
— Привесть к Москве… ох, юрьеву траву б… безо всякие оположки и без поноровки.
— Заодно ставь меня в Приказе сыскных дел! — рванул себя за ворот Меркушка. — Перед окольничим!
— Поставлю! Он, Вавило, в Стамбул не шел пеш, на чайке, поди, по морю рыскал!.. О-ох, не грызи, грыжа, пупа и нутра…
— Вражья пакость! — орал Яковлев. — Пакость чинил!
— О-ох, пах горит! — кряхтел подьячий. — Вот тебе и Юрьев день!
— Сам-семь пьешь и ешь все государево! — надвигался на Меркушку посол, а очи у него округлились.
Тесно стало, тяжко.
Меркушка глядел исподлобья, таил огни, а сам жаждал кистенем пробить большак в бору. Дух захватывало от ярости. А посол все наседал, как ястреб на селезня. «Ух, сухоногий!» — буркал Меркушка под усы и не отступал. А перед ним неотступно, из мглы катарги, всплывало лицо Бурсака, отдавался в сердце звяк цепей. Вспомнил о плети и обухе, вмиг огни погасил, ярость схоронил.
— Не гневись, — вдруг спокойно сказал пятидесятник, — за досаду. Я с Вавило Бурсаком знакомство в бою свел, оба на земле грузинской за веру бились. Побратимы.
— То на земле грузинской, а то на воде турецкой.
— Ладно, против воли государевой не шкну. Потому холоп.
— То-то! Видишь вину свою?
— У-гу, как корчит подьячего.
— И помину впредь чтоб о казаке не было. И без того патриарху нашему, святейшему Филарету, хлопот непочатый край.
— Я ж без умышленья.
— Молчи да внимай. Турецкий посол, Кантакузин, требовал в Москве казнить казаков за шкоды, а русский посол Яковлев в Царьграде задурит: милуйте ушкуйника.
— Непригожа речь, винюсь.
— Добро. Сочтем, что спьяну…
Прошло с неделю. Неустанно расспрашивал Семен Яковлев приставов и толмачей. А везир продолжал ублажать, с арапами присылал лимоны, голубей, каштаны. А мог и не ублажать — значит, Турция против Габсбургов и Сигизмунда короля ятаган точит. А где ятаган, там и удар.
Все дни эти Меркушка ходил за послом по пятам, сдувал пылинки с бархата, подносил чаши с шербетом, угождал всячески. С хованской пищалью своей охранял посла в часы сна и бодрствования. Выражение придал лицу молитвенное, богу угодное. Осенял себя крестным знамением по всякому поводу: зевнет подьячий — перекрестится, чихнет посол — перекрестится. Украдкой вздыхал и пост соблюдал, что твой архиерей; подливал масло в лампады, а свечку раньше, чем зажечь перед Спасом, — лобызал.
Дивился посол, стал допытываться у Меркушки: «Пошто так благочинен? В Девичий монастырь, что ль, собрался? Иль бо в рай прямо?»
От ответа пятидесятник увиливал, скорбно вздыхал и отходил. Услугу за услугой оказывал молча. Стал необходим послу, как тень, — с нею привычно, без нее страшно.
После полдника как-то обтерев руки краем скатерти, Семен Яковлев строго-настрого приказал Меркушке сказывать: в чем кручина?
Пятидесятник стал было отнекиваться, затем махнул рукой — эх, мол, была не была, и открыл душу: грех на нем! Какой? Да по хмельному делу. С месяц, а может, чуть поболе, до выезда посольства, перевернул он, Меркушка, на Варварке возок — так, с озорства. А в возке в том черный поп с требником — щеки раздул, борода по ветру: соборовать, знать, болящего спешил. Ну, отряхнулся бы, благословил да опять в возок. Ан нет, о святых апостолах запамятовал долгополый, о Петре и Павле и об Николе чудотворце. А заголосил на весь крестец: «Ярыги! Звони в набат! У меня великая заступа и поддержка есть!» А ярыги стараться рады, им что?! И черный поп не спешит — не он отходит без отпущения грехов. А тем часом болящий испустил дух. Женка его аж в разуме помутилась, руки сунула в чулки суконные темно-зеленые, на голову — шушун женский под крашениною лазоревою, на заячинах, пух бобровый, пуговицы оловянные, в суму оленью напхала рухлядь: доломат — сукно зеленое, снурок золотой, подклад выбойчатый, чарки медвяные, пять подзатыльников дорогильных, — и побегла. Черному попу в лапу оленью суму, а сама возроптала: «Воззри же на горькую слезную жалобу!» И воззрил: анафеме предал хулителя. Не себя, окаянца земного, а меня, раба божьего.
Посол насилу сдержал улыбку:
— А ныне чего устрашился?
— Божьей казни. Серафим во снах является, душу теребит шестикрылый. Святой Софии в сем граде храм небесный, другие церкви греческие.
— Ждешь, чтоб наказание бог отвел?
— Жду и челом бью. Замолви словечко, чтоб Кантакузин разрешил мне допуск ко святым местам. Смилуйся, пожалуй!..
Не полагалось свитским людям до окончания дел посольских расхаживать по Стамбулу, но посол, как приверженец правой веры, словечко замолвил.
Выслушав Яковлева, влиятельный Кантакузин одобрительно кивнул головой, — на корабле еще понравился ему задористый, но и скромный пятидесятник. И потом — почему не помочь христианину облегчить молитвой душу? А то как бы не уподобился тому москвичу, — взлетит еще в кущи райские без покаяния и причастия телу и крови Христовым.
На шутку грека Фомы, приближенного султана, посол Яковлев льстиво хохотал. А на всякий случая прижимал к груди ладанку с волосом преподобного Сергия.
Так Меркушка добился права в одежде богомольца возносить молитвы в церквах квартала Фанар. Правды в его сказе о возке не было: случилось все то с иным стрелецким начальником. А Меркушка лишь решил использовать чужой грех для помощи Вавиле. Полоняник казак погибал на турецкой катарге! Вот где скрыта была правда, и она огнем жгла сердце Меркушки. «Выручай побратима!» вот те святые слова, которые видел Меркушка на неведомом стяге, созданном его воображением, но который он прикрепил к древку своей совести. Пошел бы на любую хитрость, на угодливость, на безумие, ибо знал, что этим соблюдает не одну стрелецкую честь, а нечто большее: честь русского на далекой чужбине.
И начались странствования… Как отдельный городок квартал Фанар. Много улиц и закоулков, стиснутых одноцветными домами, обошел Меркушка. Куда ни кинь взор, проглядывает сквозь ветви красная черепица кровель. Наглухо закрыты калитки. Псы подымают лай. Подозрительно оглядываются прохожие. Какой здесь толк?
Стал заходить он в богатые греческие лавки. Под выкрики торговцев, не скупящихся на хвалу своих товаров, выплывали из полумглы сапфиры Индии, гольштинский янтарь, кораллы Африки. Отмахивался от чудес пятидесятник, как от мух. Ждал нужное слово, его среди редкостей не было.
Принялся рыскать по цирюльням. Пахло в них какой-то сладкой рыбой. Пар подымался над чашами, как облака, в них, как молнии, сверкали бритвы. На подставках белело женское туловище без головы… было не до смеху. Лязгали ножницы так, будто кто замки железом сбивал. Накинув на черные локоны голубые фесы с кистями, горбоносые греки снисходительно слушали Меркушку, но мало что разбирали в его ломаной татарской речи, подкрепленной жестами.
Упрямый странник, он шел дальше, сам не зная, для смеху или всерьез надеется взнуздать судьбу. Подходил к погонщикам, с жаром понукавшим ослов: «Харбадар!» Объяснял на пальцах выразительно, погонщики в ответ скалили зубы и вынимали зелень из корзин или ударяли по кувшинам, в которых плескалось молоко или вода.