Город
Шрифт:
– Итак, воин, тебе нечего сказать?
«Не буду спорить», – подумал Шаскара. Все, кого обвиняют, клянутся в своей невиновности, и звучит это как мольбы о пощаде. Унизительно, а толку все равно никакого.
– Моя верность всегда принадлежала и будет принадлежать тебе, государь, – только и сказал он.
Ответом был долгий взгляд императора.
– Верность – старая шлюха, – проговорил он затем. – Люди почему-то верят, будто она есть что-то постоянное и неизменное, как вот эта статуя, – он указал на что-то за спиной Шаскары, – и надежное, точно рассвет. Потом вдруг обнаруживается, что верность следует по-разному
Предательство? Шаскара почувствовал, как мир начал разваливаться на части. И едва ли не первой в его потрясенном мозгу родилась мысль о семье.
– Моя верность всегда принадлежала и будет принадлежать тебе, государь… – повторил он, сделав над собой усилие.
И вжег в свою память эти слова, накрепко решившись повторять их, и только их в этот день и во все последующие, когда для него будет существовать только боль, когда императорские дознаватели станут вымучивать у него истину о деяниях, к которым он никакого касательства не имел…
К боли ему было не привыкать. Сколько ран, тяжких и легких, он получил за время воинской службы! Сколько чужих страданий на своем веку повидал! С болью он давно выучился справляться. Но вот что он никак не мог выдержать, что с пугающей быстротой выпило его силы и уничтожило гордость, так это постоянная пытка жаждой, голодом и лишением сна. Воды ему давали по глотку, только чтобы не умер. Через несколько дней он по-собачьи облизывал сырые стены темницы. Он кусал губы, чтобы добыть кровь. Когда его волокли в пыточную, это было едва ли не облегчением: боль от рук палачей не давала думать о жажде. Потом ему начало представляться: стоит прикрыть глаза и заснуть, и тотчас же его опять тащили на пытку. Он норовил совсем отказываться ото сна. Его разум начал ускользать, не выдерживая беспрестанного ужаса, в броне гордости появились трещины, куда палачи тотчас же и запустили свои крючья. Еще несколько дней, и он взмолился о пощаде. Мучители равнодушно выслушивали его плач и униженные мольбы. Сломленный Шаскара говорил и говорил без конца, надеясь сообщить им хоть что-нибудь ценное. Он не знал, чего именно они хотели добиться, не то сразу им все сказал бы. Но они предпочитали слушать его бессвязные речи, многоопытно выуживая зернышки только им известной правды.
Медленно-медленно тянулись жуткие дни… А потом его снова привели к императору. На сей раз не в высокие палаты, а в уютную маленькую гостиную. Шаскара, грязный, искалеченный пытками, едва стоял на ногах, но его с обеих сторон крепко держали здоровенные бесстрастные стражники. Он только следил за тем, как император опорожнил большой кубок воды. Прохладные капли стекали властелину на грудь…
– Кажется, воин, мы рассуждали о верности, – мягко проговорил Ареон.
Шаскара вспомнил данное самому себе и давным-давно нарушенное обещание. И прохрипел:
– Моя верность всегда принадлежала и будет принадлежать тебе, государь…
Император взял с блюда иссиня-черную сливу. Лоснящуюся, в капельках влаги. Надкусил – и брызнул обильный сок. Подскочил слуга и промокнул влагу ослепительно-белой салфеткой.
– И почему предатели так охочи о верности рассуждать? –
Он улыбнулся, довольный собственный остроумием. Водилась за ним такая черта. Он махнул рукой, и узника вывели.
В те бесконечные дни заточения Шаскару нередко посещал демон тьмы. Этот демон рассказывал ему, как говорить с императором, когда пленника снова приведут пред светлые очи. Кажется, демон знал, какие именно слова остановят бесконечную пытку, уберегут его от дальнейших увечий и гибели. Побудят императора открыть ему его предполагаемую вину, разрешить недоразумение, ввергшее его в темницу. Лежа на окровавленном полу, он воочию видел: вот государь приносит ему извинения, вот обнимает его, вытирая горькие слезы раскаяния… Все это ему показывал демон, и со временем пленник стал наслаждаться воображаемыми картинами.
Демон и еще кое-что ему показал, целую историю, и к ней он приникал всей душой, точно к ежедневной жизненной влаге из грязной кружки. Вот Эстинор, чудесным образом живой и свободный, мчится к нему домой, подхватывает Марту с мальчишками и увозит в безопасное место, где император их никогда не достанет. Шаскара верил в то, что так оно и случилось, и держался за свою веру зубами, даже в мгновения окончательной слабости не позволяя себе думать ни о какой иной судьбе, могущей постигнуть его семью.
Однажды ночью дверь его темницы тихо-тихо открылась. Он тотчас проснулся, с ужасом предвидя новую боль и будучи уже не в состоянии хоть как-то обуздать этот ужас. Фигура в темном капюшоне склонилась над ним. Он заранее содрогнулся. Мягкая рука нашла его ладонь и потянула. Он неуклюже поднялся. Все его раны тотчас отозвались, из груди вырвался стон. Таинственный гость повел его к двери, и он последовал за ним, спотыкаясь. Снаружи было почти темно. Как же долго его вели пустыми коридорами, растянувшимися, казалось, на многие лиги. Шаскара пытался заговорить с неведомым провожатым, но так и не добился ответа.
Что происходило, как все это следовало понимать? Временами робко зарождалась надежда, но он решительно отметал ее. Какая надежда, если это наверняка забава и хитрость императора, приказавшего провести его по кругу дворцовыми подземельями, внушить тщетные ожидания… а потом бросить назад в камеру и вновь отдать палачам… Но время тянулось, и наконец он убедился, что они шли не по кругу. Он ведь неплохо знал лабиринты коридоров, залов и закоулков, расположенных под дворцом. И понял, что они миновали их пределы и продолжают двигаться почти по прямой на восток, – это подсказало ему воинское чутье. Но вот куда? Этого он по-прежнему не понимал. Однако надежда зашевелилась немного уверенней.
И вот они достигли какой-то старой двери, последней среди несчетного множества. Молчаливый спутник повернул ключ в замке, а когда дверь со скрипом открылась, вытолкнул Шаскару через порог. Дверь за его спиной тотчас захлопнулась.
Он стоял в задымленном переулке на задворках продуктового рынка, среди гниющих отбросов и смрадной дряни. В небесах занимался рассвет. Дверь, из которой он вышел, – маленькая, ржавая, неприметная – была почти не видна в темном углу. Судя по виду, ее не открывали лет сто.