Города и годы. Братья
Шрифт:
— Вы опять говорите громко. Тише! — шепчет Андрей.
— Простите. Я насилу сдерживаю себя, чтобы не разрыдаться. Я не могу смотреть на вас без слез. Я не вмещаю в себе этого. Как грандиозна и нелепа наша жизнь. Недавно еще враги, мы…
— Говорите тише и скорей. Говорите скорей.
— Я так взволнован, я не знаю, о чем должен сказать. У меня был единственный друг, с которым я прожил в этом гробу два с половиной года. Его звали Фрей. Его убили третьего дня, в последней стычке, которая решила все. Он был германским офицером, и его приколол штыком германский солдат. На его смерти я понял, что он затеял глупое дело. Это была его идея —
— Говорите же скорей!
Андрей кутается в широкую жесткую шинель, как будто сквозь наглухо занавешенное окно, к которому он прислонился, дует пронзающая струя холода. В комнате тихо. Боязливый язычок восковой свечки на столе не колышется, хотя на расстоянии протянутой руки судорожно трепещут шепчущие губы обер-лейтенанта:
— Я надеюсь, я почти верю… Все зависит от вас, добрый друг. Могу я вас так называть?
— Как вы решились прийти ко мне?
— О, я ни минуты не колебался. Вы поймете меня. Я так несчастен, я так раскаиваюсь, так жестоко раскаиваюсь…
— На что вы надеетесь? Говорите же!
Обер-лейтенант облокачивается на стол и приближает свое лицо к свечке. Оно неподвижно, измождено, и только рот наполнен напряженной жизнью.
— Я жду, что вы поможете мне, как когда-то я помог вам. Постойте, постойте! Я понимаю, что это против вашей совести. Но разве я отпустил вас из Шенау не против своей совести? Я вижу, что вы хотите сказать: вы были безвредны для Германии? Но посмотрите на меня. Я пришел к вам за милостью, за снисхождением, и вы вольны сделать со мной, что хотите. Неужели я действительно хоть сколько-нибудь опасен для вашей страны?
Андрей скидывает с себя шинель и встает. Громадная тень распрямляет на потолке руки и кидается из угла в угол. Андрей смеется:
— Для моей страны? Для страны?
Обер-лейтенант вторит ему тихоньким, раздумчивым смешком и бормочет:
— Конечно, смешно. Для великой страны, для великой России… друг мордовской свободы! Но даже для Семидола, для вас, для того дела, которому служите вы. Неужели опасен? Я окружен пустотою, я одинок. Мой друг убит. Я никогда не забуду, как два года подряд мы собирали с ним гербарий. Бедный Фрей. Что останется делать без него? Дрпустите, что я на свободе и что мною руководит злая воля. Вы видели, на чьей стороне пленные. У меня были случайные люди. Я безвреден, беспомощен, я ничтожен. Если вы поможете мне выбраться отсюда, вы никому не причините вреда, как не принесете никакой пользы, если выдадите меня. Нет, нет. Я не допускаю такой мысли. Я хочу сказать, что у вас может и не быть тех дружеских чувств, какие побудили меня выручить вас тогда, в Шенау. Но я верю в вашу человечность.
— Вы тогда отпустили меня как друга Курта Вана, — шепчет Андрей, перегибаясь через стол. — Вы знаете, что я, как друг Курта Вана, должен был бы… выдать вас?
Обер-лейтенант
— За что так ненавидит меня Курт Ван? — бормочет он чуть слышно.
— Вы знаете? — продолжает шептать Андрей. — Курт Ван здесь, в Семидоле. В его руках эвакуация пленных — он председатель совета германских солдат.
Обер-лейтенант закрывает глаза и хватается за виски. Недвижный, пожелтевший, он молчит, держась за голову, и полуоткрытый рот его подергивается конвульсивно.
— Судьба, — наконец выговаривает он и поднимает веки. Взгляд его мутен и безжизнен.
— Судьба… За что он ненавидит меня? — повторяет он. — Моя надежда сделать что-нибудь в совете… единственная надежда…
Он вдруг вскакивает, бросается кругом стола к Андрею и стонет:
— Я прошу о человечности, об одной человечности!
Тогда Андрей хватает его за мягкую, дрожащую кисть руки, тянет ее книзу, точно в рукопожатье, и хрипит ему в лицо:
— Тиш-ше, вы! О человечности? О человечности? А безногий калека на яблоне — человечность? А кровь несчастных идиотов, которые поверили в вашу потеху, — человечность?
— О, не будьте жестоки! О!
— Жестоки?
— Умоляю вас. Фрей искупил нашу вину своей смертью. Клянусь вам, что я всю жизнь…
Андрей выпускает его руку и отходит прочь.
— Я больше ничем не могу помочь вам. Вам удалось бежать. Бегите дальше. Скрывайтесь. Я не мешаю вам. Мы квиты. Мы квиты, обер-лейтенант! — вдруг резко выкрикивает Андрей.
— Я понимаю вас. Вы проходите мимо человека, умирающего под забором…
— Но что же вы хотите от меня? Что я могу сделать для вас?
Обер-лейтенант съеживается, неожиданно крепко потирает руки и быстро шепчет:
— Мне нужно какое-нибудь имя. Больше ничего. Какое-нибудь имя…
Андрей смотрит на него застылым, как стекло, взглядом, и руки его туго поднимаются, точно их что-то сводит против воли.
— Какое-нибудь имя, даже самое неблагозвучное, доведет меня до Бишофсберга. Я больше ничего не хочу: Бишофсберг, Лауше, Шенау — мое последнее желание в этом мире.
Андрей бессильно опускается на кровать.
— Бишофсберг — последнее желание в мире…
Беззвучие сковывает полумрак комнаты, свеча горит по-прежнему боязливо, и медленно густеет пряный медовый дух растопленного воска.
Андрей тихо встает и подходит к обер-лейтенанту. Он становится рядом с ним, касаясь его плеча грудью, обвивает его спину рукою и приближается лицом к его уху. Он весь дрожит. Грузным, частым дыханием он раскачивает прижатого к груди обер-лейтенанта, и его шепот шумен и тяжел:
— Если вы доберетесь до Бишофсберга, вы исполните одно мое порученье?
— Это будет целью моей жизни!
— Послушайте, у меня там… у меня невеста, единственная женщина, которую… моя невеста…
— Да, да, понимаю, конечно, — шепчет обер-лейтенант, и что-то детское овевает его полуоткрытые губы.
Тогда, впервые за этот вечер, по лицу Андрея тепло растекается темная краска, и желтое пламя свечи умножается и ширится в его глазах.
— Вы разыщете ее, расскажете о том, что я… что вы видели меня, что я говорил о ней… я скажу вам потом… передадите ей письмо… первое письмо… я расстался с ней год назад, и она ждет… Мне страшно думать: целый год! И впереди… Но я напишу все в письме… Вы передадите? Ее нетрудно найти. Ее зовут Мари Урбах, фрейлейн Мари Урбах. Она живет…