Города и годы. Братья
Шрифт:
Андрей помедлил с минуту, потом еще горячей продолжал:
— Ложь… понимаешь? — ложь. Я виновен в том, что люди шли на смерть, а я не шел с ними. Ведь правда? Все, кто не шел на войну, все, кто не идет на войну, — все виноваты в войне. Если смерть нужна, если она неизбежна, надо самому… понимаешь? — самому умереть, а не смотреть, как умирают другие… Под Саньшином, когда надо было бежать за смертью вместе со всеми, я понял, что значит совесть… я понял, что нужно взять на себя всю тяжесть ужаса, а не бежать его, считая, что в нем виновен мир, но не я…
Андрей вскакивал, принимался
— О, я теперь другой, совсем другой. Я с наслаждением иду на фронт. Я уже не мог бы теперь жить, как прежде. Я просто умер бы с тоски. У меня захватывает дух, когда я вспоминаю, что пережил под Саньшином. Знаешь, Курт? За всю жизнь единственный раз, на несколько минут, я перестал видеть себя. Никогда раньше, даже когда, подростком, впервые узнал женщину.
Он опять остановился, как будто пораженный неожиданной мыслью, затих и вгляделся в невидимую точку, где-то на уровне глаз. Потом покачал головой и ответил своей мысли:
— Нет. Даже с Мари, когда все плыло и качалось в ее взоре, даже тогда, Курт, я не испытал такого чувства. Я всегда видел себя со стороны. Под Саньшином я перестал не только видеть себя, но даже ощущать. Если это смерть, то она прекрасна…
Курт следил за Андреем с той нарастающей и скрытой тревогой, с какою смотрят на человека, который чересчур жарко доказывает, что он совершенно здоров. И когда Андрей выговорился и его голос упал, как птица, избившаяся в клетке, он сказал:
— У тебя очень усталый вид, Андрей.
— Мне кажется — не больше, чем у тебя, — ответил Андрей.
Курт показал на пачку бумаг под лампой.
— Я провозился с утра. Мы отправляем громадную партию. Это все те, кто дрался против маркграфа… Может быть, хочешь чаю? Я скажу, чтобы приготовили.
— О да, чаю я выпью. Скажи.
Курт вышел. Стук его каблуков раздался в соседней комнате и стих в коридоре. Далекая дверь захлопнулась чуть слышно.
Андрей поднялся с кресла, шагнул к столу.
Синие папки лежали сложенными ровной стопой. На крышке верхней папки чернели крупные литеры:
Андрей развернул папку на середине. Толстый сероватый лист бумаги был разграфлен жирной чертой пополам. Правую сторону листа заполняли русский типографский шрифт и чистенькая писарская пропись. Кучка четких слов бросилась Андрею в глаза:
Воинское звание: ефрейтор Имя: Конрад Фамилия: Штейн С какого времени в плену: с февраля 1917 г.Андрей
Андрей закрыл папку, согнул бумагу надвое, проворно сунул ее в карман и обернулся к столу спиной. Чтобы придушить всхлипыванья, вылетавшие вместе с дыханием, он напряг все мышцы с такою силой, что откачнулся, как на пружине, от стола, на котором присел. И вместе с этим движеньем у него запал глубоко живот, и он громко икнул. Когда издалека послышались шаги, он бросился в полумрак соседней комнаты и крикнул подряд несколько раз, с каждым разом невнятней:
— Не надо, не надо!..
Он налетел в темноте на Курта и схватил его руки.
— Не надо. Я не хочу, я раздумал…
— Что такое?
— Я не хочу чаю, не могу, не успею. Я вспомнил, что мне еще нужно пойти… надо пойти по одному важному… мне поручили…
— Что с тобой?
Курт сильно сжал руку Андрею и потянул его к свету. Но он не унимался, твердил о неотложном деле, икая, захлебываясь, то вскрикивая, то шепча, и торопливо, кое-как натягивал на себя неуклюжую шинель.
— Как мог я забыть? Прощай, Курт, я никак не могу…
Курт резко взял его за плечи.
— Ты совсем не владеешь собой, дружище. У тебя лихорадка.
— О да! Но это хорошая лихорадка, хорошая. Я так счастлив! Прощай.
Курт прижал его к себе, обнял и — высокий, прямой, негнущийся — постоял так неподвижно.
— Если ты умрешь, Андрей, то у меня будет одно утешенье: ты умрешь за хорошее дело. Ну…
Он дотронулся губами до щеки Андрея, потом отпустил его. Тогда Андрея пронизала страшная дрожь, точно от нечаянного прикосновения холодного железа. Он выдавил из себя, сдерживая икоту:
— Прощай, — и выбежал вон.
Улицы были черны, ветер налетал из-за углов внезапными порывами, неистово трепля ободранные ветки деревьев.
Андрей бежал не переводя дух, запахивая непрестанно борта шинели, точно не догадываясь застегнуть их на крючки. Икота мучила его, он почти задыхался, и ветер разносил во тьме его обрывистые, гулкие всхлипы. Но он не останавливался.
Он добежал до косогоров окраины, миновал свой дом и устремился в гору, по улице, ведшей в поле. Здесь он замедлил шаги и стал приглядываться к постройкам. Но лачуги увязали в беспросветной ночи, как мухи в чернилах, и отличить одну от другой было нельзя.
Андрей остановился.
И в тот же миг его кто-то уверенно взял сзади за локоть. Он отскочил и быстро обернулся; припадок икоты сдавил его живот и глотку, он зашатался от боли.
— Это я, — расслышал он сквозь завыванье ветра.
Он вытащил из кармана покоробившийся лист бумаги и протянул его в темноту. Холодные пальцы коснулись его руки. Он выговорил прерывисто и глухо:
— Пробирайтесь одиночкой… с эшелоном нельзя… до Москвы…
Он рванулся под гору, но его нагнал окрик: