Города и годы. Братья
Шрифт:
Людей было немного — человек восемь, — и они были необычны для Смурского переулка. Почти все они были одеты одинаково скучно, точно экипированы каким-то бедным интендантством, — в черных куртках или в прямых длинных пальто, в сапогах с короткими голенищами. На одном из них была фуражка с белым кантом, как у пароходной команды.
Движения этих людей были очень скупы, бережливы и неспешны. Они растянулись редкой цепью поперек дороги, обернувшись лицом к бараку. На тротуаре, вполоборота к окну, заслонив от Никиты свет, стал высокий рыжеволосый человек. Он держал револьвер,
— Бей в упор! — и поднял руку.
Тогда оконные рамы, лампа на стене, раскрытый киот в переднем углу, ухваты под печкой звонко задребезжали, и разорванные, краткие стуки недружно процокали по крышам и потолкам.
Люди стреляли вдоль Смурского, к бараку, стреляли в потников, в анафем.
Радость торкнулась в Никитино сердце. Он подпрыгнул и выпрямился. Рыжеволосого человека с револьвером и патронами отделяло от него только оконное стекло.
Никита тихо, осторожно раскрыл форточку, словно боясь помешать человеку в его важном деле.
За палисадником первой в цепи виднелась фуражка с белым кантом. Она сидела как влитая на круглой, большой голове. Никита пристально вгляделся в голову и, вздрогнув, высунувшись наружу, обрадованно закричал:
— Родька, Родион!
Рыжеволосый человек быстро обернулся, подозрительно скользнул по Никите Синим глазом и нехотя позвал:
— Родион, тебя, что ли?
Да, да, это был Родион, лоцманский сынишка Родька, с которым Никита дружил в деревне — скатывался по гальке с обрыва в овраг, пропадал на дощаниках и лодках, — тот самый Родька. Года два назад Никита встретился с ним на бульваре, и они посидели под липкой, не зная, о чем говорить. Родион работал на перевозе матросом. «Юнгой?» — спросил тогда Никита. «Это что? У нас такого нет!» — ответил Родион, и Никита почувствовал смертельную неловкость и зависть к своему товарищу. За два года Родион поздоровел, стал кряжистым, мужиковатым, и только лицо его осталось прежним — с глубоко врезанными углами губ, придававшими ему выражение обиды.
Он валко подошел к окну и заглянул в форточку.
— Здравствуй, Родион, — задыхаясь, сказал Никита.
— А, это — вы? — произнес Родион, пряча одну руку поглубже за борт куртки.
Никита не заметил этого неожиданного «вы»; он понимал, что отрывает Родиона от дела, но не мог сдержать радости.
— Ловко вы их, — одобрил он и коротко тряхнул головой в сторону барака. Ему было очень тесно в форточке, он почти висел на локтях.
Родион с достоинством помолчал.
— А вы что же тут? — спросил он недоверчиво.
— Я здесь живу, с теткой. Хотите — приходите ко мне.
Никита немного смешался, как будто новое «вы», которое сорвалось у него, должно было бросить тень на весь разговор.
— Там есть один, — заторопился он, — низенький, мучник, весь белый. Он вчера убил поляка, знаешь? Он тут с ними. Вот бы его как следует…
Родион согласно кивнул и, жестко глядя вдаль, на судовской лад, вымеривая глазом расстояние, отделявшее его от барака, сказал:
— Мы их…
Ему
Пронзительный женский голос неожиданно вспорол тишину. Это был отчаянный, раздирающий вой.
Никита вытащил голову из фортки и подбежал к другому окну.
Слесарь Петр волочил по тротуару цеплявшуюся за полу его куртки маленькую простоволосую свою жену. Она упиралась коленками, путаясь в разорванном подоле юбки, хватаясь крючковатой, сведенной судорогой рукою за ноги мужа. Пальцы другой ее руки намертво сжимали полу куртки. Сквозь белые космы волос стеклянно проглядывали вытаращенные бесцветные глаза. Крик ее был неистов.
Слесарь ступал тяжело, с усилием отдирая от земли ноги, наклонившись всем телом вперед. Но в лице его было что-то неколебимо упрямое, как будто он решил непременно выволочить свой груз и будто грузом этим было безжизненное, неподатливое бревно.
К нему подошел рыжеволосый человек.
Петр приостановился, с натугой выговорил несколько слов. Человек подумал и обрывисто утвердительно мотнул головой.
Тогда Петр круто обернулся к жене, коротким, злым рывком выдернул из ее рук полу куртки и, как ребенка, схватив женщину под мышки, поставил на ноги.
— Молчать… баба! — рявкнул он, прислонил качавшуюся жену к изгороди палисадника и пошел на дорогу.
Женщина перестала кричать. Притихшая, она глядела сквозь космы волос вслед своему мужу, потом откинула волосы с лица на голову, по-бабьи привычно заложила косицы за уши и, нагнувшись, примерила к себе болтавшийся под коленами широкий клок подола.
Кучка одинаково одетых людей молчаливо сгрудилась посередине дороги. Рыжеволосый, внушительно поводя рукою над картузами и шапками, говорил. Кучка встряхнулась, рассыпалась, люди по сговору зашагали вперед, и было так, точно в обед открылись ворота маслобойки или махорочной фабрики, и мастеровые поспешно разбегаются по домам.
Родион не оглянулся. Слесарь Петр — на голову выше всех, но странно схожий со всеми, — нескладно передергивая огромные углы своих плеч, ушел с людьми, необычными для Смурского переулка.
Безлюдное спокойствие опять простерлось над улицами, стайка воробьев упала с крыши на палисадник, птицы расселись рядком на остриях тесовой городьбы, почирикали, повертелись и, припав к дороге, как ласточки — к воде, юрко исчезли с глаз Никиты.
Он стоял около открытой фортки, ему приятно было ощущать осенний ток холода, тишина казалась благостной, надежной и легкой, и впервые за эти дни на Никиту дохнула сладкая усталость. Он позевнул, не спеша прикрыл фортку и еще постоял у окна.
Нет, в мире должна была существовать справедливость! Всегда, повсюду в какой-то последний час, в последнюю минутку она являлась, чтобы вдохнуть искупляющий покой усталости, являлась неожиданно, вот как теперь явились люди с бережливыми, скупыми движениями, как явился Родион, как явится где-нибудь нескладно-сильный, громадный и упрямый Петр.
Никита подошел к чуланчику и без оглядки распахнул дверцу.
— Яков Моисеевич!
Он прислушался к безмолвию и позвал громче:
— Яков Моисеевич!