Города и годы. Братья
Шрифт:
Офицер не притронулся к вещам, даже не рассмотрел их поподробней, а только скользнул мельком сощуренными глазами по письму.
— Как тебя зовут? — спросил он совершенно таким же тоном, как спрашивал до обыска.
Родион молчал и не шевелился.
Тогда офицер сгреб со стола в горсть лески, «Сирень», письмо, ножик, быстро подошел к Родиону и, остановившись перед ним вплотную, резко сунул в карман его куртки всю мелочь.
— Тебя зовут Родионом Чорбовым, — проговорил он, нарезая слога, как рассерженный школьный инспектор. —
Он все еще держал свою руку в кармане Родиона и с каждым отрезанным слогом втискивал поглубже спичечный коробок, «Сирень», щепку, как будто этот мусор был виною его раздражения.
— Понял? — повторил он, грозно вглядываясь в красное лицо Родиона. — Деревня, дуботол, понял?
Он с силой вдавил кулак в карман Родионовой куртки, так что хрустнул спичечный коробок, вырвал руку наружу и брезгливо отряхнул ладонь.
Родион качнулся в сторону и поднял глаза. За смутным налетом слез в них, на секунду, метнулись подозренье, решимость и страх. Кажется, больше всего было страху перед тем, что офицер примет непрошеные слезы за испуг.
Но офицер перехватил мысль Родиона и снисходительно, с оттенком презренья воскликнул:
— А что же ты думал?! Конечно, они тебя выдали. Мы отлично знали, что ты сегодня вечером пойдешь в лавчонку за прокламациями, и знали, куда ты их понесешь. Они нам все рассказали!
У Родиона дрогнул рот, кровь быстро исчезла с его лица, точно переплеснулась куда-то вглубь, он поднял руку к груди, колыхнулся и вновь застыл, не произнося ни звука.
Офицер внезапно схватил его за отворот расстегнутой куртки.
— Кто тебе сказал пароль, по которому ты получил в лавке листки? Кто, говори, ну, кто?..
Родион молчал.
— Дурак, — спокойно сказал офицер, немного подождав и выпуская куртку. — Им всем ничего не сделают, а тебя, если ты будешь молчать, закатают куда Макар телят не гонял, узнаешь!
Он отошел к столу и притронулся к своим усикам.
— Ну, как же, Родион Чорбов, вы не намерены отвечать?
Он испытующе покосился на Родиона, потом сел за стол и решительно взялся за перо.
Он писал недолго.
— Петров, — позвал он, протягивая в воздух узенькую полоску бумаги, — отвести арестованного.
Потом он вяло поглядел на опечатанную пачку листков, на сургуч, размазанный по корочке пеклеванного хлеба, и скучно, продолжительно, сладко позевнул.
Глава вторая
За Родионом больно проныл замок. Это было такое ощущение, будто медленно отняли руку или ногу.
Он оправился минуту спустя и сел на койку.
Против него, на другой койке, лежал большой, покрытый ворохом тряпья человек. Когда Родиона вводили, он поднялся, но тотчас снова лег, приберегая накопленное в тряпье тепло. Он вскоре уснул.
Было тихо, и постепенно дыхание Родиона совпало с размеренным посапыванием спавшего человека.
Тогда
Где, в какой момент, на каком шаге он споткнулся? Все концы были чисты и гладки, ни одного узла. Часовщик? Не может быть! Ведь Родион зашел к нему только на полминутки и спросил — который час? Ни слова больше. Лавочник? Но ведь лавочник — свой! (И тут же мысль — чей? Что значит — свой? У них ведь тоже — свои?!) Никита?!
Черт побери этого скрипача! Что он там порол о боевом отряде? И зачем ему надобится Родионова дружба? Мало ли с кем водил Родион в детстве дружбу, и никто потом не навязывался ему в друзья. К тому же детство — далеко, детства не вернешь, оно ушло, как пароход, который только снится — белее снега, тише речного течения, с голубым дымком, в голубых, как небо, флагах. Так тихо ходил только буксир, на котором плавал отец Родиона — лоцман Чорбов.
Бывало, ввечеру Родька приметит на небосклоне дымочек, долго стоит, глядя вдаль, вдруг различит корпус буксира, узнает его, бежит домой с криком:
— Мамка, тятька плывет снизу!
И вот он уже на дощанике, с каким-нибудь приятелем, ладит уключины, выпихивает дощаник из затончика, вместе с приятелем садится в весла и часто, коротко побулькивает в воде их увесистыми лопастями. Он держит по течению, навстречу почти неподвижному буксиру, он слушает сиповатое уханье толстых вальков в уключинах и отзвуки дубовой рощи на обрыве, ему чудится, что в роще покашливает громадный человек, он весь ушел в слух, и вдруг сердце его стопорит, падает и летит камнем в пропасть. Это отец его, лоцман Чорбов, подходя к дому и завидя плывущий к буксиру дощаник, дает радостный, многословный сигнал своей родной деревне, своей жене, своему сыну Родьке, сигнал о том, что прибыл лоцман Чорбов!
Береговой обрыв и рощи перепевают на разные лады пароходный свисток — и Родион изо всех силенок ложится в свое весло.
Потом он снимает с парохода отца, и они плывут назад домой. Буксир скоро остается позади них, отягощенный наливными баржами, глубоко вдавленными в воду, низкими, как плоты.
В сумерки они достигают деревни, в дом к ним приходит родня — поглядеть хозяина на побывке, — Родион, разинув рот, ловит отцовское слово, и потом ему снятся пароходы, машины, шумный город, весь в пристанях, кричащий, надрывающийся гудками, и он выкликает во сне:
— Отдай кормо-ву-я-а-а!
Рано утром отец на подводе уезжает в город — догонять свой буксир. Родька и мать провожают отца до соседней деревушки, и, расставаясь, лоцман Чорбов сухо, точно к слову, говорит, когда — через много ль недель — поплывет он назад вниз, с пустыми баржами…
Детство! Разве вернешь его? Пароход, уплывший навсегда, с голубым дымком, в голубых, как небо, флагах!
Зачем вспоминать о нем?
С тех пор прошло много лет, с тех пор, как лоцман Чорбов, после побывки, увез своего сына в город…