Города и годы. Братья
Шрифт:
Крик этого человека, молчавшего чуть ли не всю свою жизнь, был настолько неожиданным и страшным, что ему повиновались и безумные распоряжения выполняли поспешно.
Евдокию Петровну обернули простыней, вынесли и усадили в возок. Михаил Гаврилович помогал накрывать жену шубой и подсовывал ей под ноги коврик, точно она могла замерзнуть.
— Взять, взять! Ничего собакам! — кричал он, смутно озираясь налитым кровью взглядом.
Витька забежал в комнату.
Варвара Михайловна стояла по-прежнему одеревенело.
— Ты
Она вздрогнула, повела на него глазами и жалко улыбнулась.
— Ну, — махнул он рукой, — дочка батюшки стоит!
Он бросился к окну и выглянул во двор.
Из ворот выезжал возок, поворачивая следом за ушедшим караваном, и на подножке возка, держась за раскрытую дверцу, стоял Михаил Гаврилович Шерстобитов и что-то яростно выкрикивал, потряхивая бородой.
Глава четвертая
Да, день был злой, степь дула уже предзимним холодом, стужа сурово обдирала остатки сухой листвы на деревьях, сады и луга оголились.
Но в сосредоточенном теплом внимании Никита обходил каревские владения, от берега Чагана до питомника рассад, пристально, любовно осматривая знакомые тропинки, улыбаясь воспоминаниям, почти осязая их грустную бесплотную ткань. Он был один на протяжении верст, сады давно были покинуты людьми, все казалось диким, нелюдимым.
Никита подошел к дому. Двери были наглухо забиты, окна перекрещены узкими тесинами. Он заглянул через стекло в комнаты.
Вот здесь, на том столе, Василь Леонтьич церемониально раскрыл черный скрипичный футляр, и Никита в ужасе увидел большую, полированную, настоящую скрипку. Отсюда, с этого места, начался его путь, его музыкантский послух. Вот в этой комнате, за тем окном, Никита в мальчишеском исступлении впервые пробовал выразить себя в музыке, передать, как пели вокруг него расколовшиеся от тяжести урожая яблони, как пело все в нем от первой его встречи с женщиной. Он бросил, швырнул тогда скрипку — негодный, бездушный, непокорный инструмент, — швырнул о стенку.
Он засмеялся, представив себе маленького Никиту, потрясенного неожиданным видом скрипки, на которой надо было по-настоящему учиться играть. Долговязый подросток, негодующий на инструмент за то, что он отказывался петь, как яблони, как человеческое сердце, рассмешил Никиту еще больше.
Сколько нужно было пройти, как часто и глубоко отчаиваться, чтобы легко, безвольно и добро смеяться над своим горем? Но если бы теперь Никите сказали, хочет ли он начать жизнь сызнова, жизнь без отчаяний, без горя, без обид и потрясений, он ответил бы — нет! Он дорожил своими несчастьями, он знал, что незыблемо приходит время, когда величайшее горе прорастает доброй, безбольной, понимающей улыбкой.
Никита пошел по аллее, в конец сада. Изба, где прежде
На память Никите пришел последний разговор с Евграфом, в степи, встреча и расставанье с Ростиславом, и тут же мысль перескочила на отца…
Василь Леонтьич выслушал о Ростиславе насупившись, недовольно подпрыгивая коротенькими ногами, сопя и покрякивая больше, чем всегда.
— Ладно, — сказал он решительно. — Стало быть правда.
Он подумал, посмотрел на Никиту испытующе-строго и добавил:
— А я не верил. Для виду будто бы верил, а про себя нет. Надо было тебе воевать, а не ему.
Он опять подумал:
— Да какой из тебя воин? Вон Матвей — казак!
Уходя из комнаты и грузно дыша, Василь Леонтьич подвел итог:
— О Ростиславе чтобы больше в доме ни слова, попомни. А что это за Евграфа ты помянул? Которого я прогнал, что ли? Суеславный мужичишка. Лукавый раб!
Он сердито стукнул за собою дверью…
Ну что могло быть в Евграфе суеславного? Никита припомнил его пегие кудерьки, светящийся стариковский взор. Взор был так же мягок, как двадцать лет назад, когда Евграф подсаживал Никиту на лошадь, вот здесь, около разрушенного теперь крыльца.
Никита пошел той тропинкой, по которой когда-то впервые совершал свою побежку на казачьей карей замухрышке. Он ускорял шаг, чувствуя, что сердце колотится беспокойно, сбивчиво, почти больно.
На березовой аллее, отделявшей питомник от старого сада, он дернул тогда, в страхе и восторге, веревочный повод, и лошадь перешла на грунцу. Вон там, на дороге, должна тянуться поперек аллеи канава. Да, да, она все так же круто перерезала путь. Никита видел издалека ее чернеющую глубину. Нетерпенье подталкивало его вперед. Он скоро дошел до канавы. Здесь неожиданно остановилась лошадь, и маленький Никита сполз с ее спины на землю.
Он стал. Канава показалась ему очень узкой. Может быть, она заросла травою и засыпалась оползшей почвой, может быть, тогда восьмилетнему Никите все казалось больше, крупнее, чем было в действительности. Никите становилось трудно дышать. Он снова улыбнулся, подумай, что пустые, детские воспоминания способны так смешно взволновать мужчину.
Никита без разбега, с места, перепрыгнул через канаву. Он был в луке, в глухой, уже засохшей чаще хмеля, свисавшего с голых сучьев, в царапающей жесткой гуще ежевики.