Города и годы. Братья
Шрифт:
Варвара Михайловна придвинулась к Никите и — не зная зачем, с какою целью, вряд ли понимая, что за смысл вкладывала она в свои слова, — быстрым, настойчивым шепотом спросила:
— Если придут красные, останетесь?
— Останусь, теперь останусь, — ответил Никита.
— До свиданья! — крикнула она, словно в беспамятстве…
Встреча произошла в осеннюю стужу, ветер был злой, степь дула на город предзимьем, но Варваре Михайловне стужа обернулась оттепелью, день затеплился солнцем, и мартом потянуло из степи. И так пошло: ноябрь — апрелем, декабрь — маем, снега — как молодые травы, и бураны — как весенние дожди,
По ночам стала слышна канонада, орудия звенели в морозе железом об лед; осетры похаживали по ятови, поднимались на шум; лед ломало, шум возрастал; осетры били хвостами; лед рвался, железо звенело в трещинах; осетры кучились в великое множество, пилами спин царапали лед; тогда в трещины, в проруби, в ямы просовывались багры и подбагренники и распарывали осетрам животы.
Начиналось последнее великое яицкое багренье: сыны артельно багрили и подбагривали в яицкой ятови кровных отцов. А у Варвары Михайловны шла весна: и впрямь ведь ломало лед! Со звоном, скрежетом бушевал на Урале, над ятовью, неудержимый ледолом.
И вот сначала прошла молва, что город собираются сдать, потом город стал набухать казачьими полками, сотнями, обозами, как набухает каша в печке, потом начал пустеть, опустошаться, пока не наступил последний час.
В этот час у Шерстобитовых горячкою горела работа.
Ни в один торговый день не случалось на дворе такой кутерьмы из саней, долгуш [44] , верблюдов и разномастных лошадей; ни на одну ярмарку не вывозилось таких гор товаров; ни разу на воздвиженье — в капустный-огуречный праздник — не выкатывалось столько кадок, кадушек, бочек и бочонков. Закручивали, вязали, забивали гвоздями, перекачивали насосами, пересыпали, перекладывали, утрясали, мяли, стягивали, зашивали; тянули, волокли, катили бочки, кадочки, мешки, рогожи, ящики, тюки, кули; громоздили, наваливали воза, вьючили обросшие шерстью верблюжьи горбы; уставляли рядком на долгих санях запертые замками сундучки, сундуки, сундучищи.
44
Долгуши — экипаж с кузовом, помещавшимся на длинных (долгих) дрогах.
За воротами выстраивали подводы в длинный обоз, верблюдов — в унылую, ровную цепь каравана.
Палатки стояли настежь, двери кухни, магазина, жилой половины мотались, взвизгивали, стучали поминутно.
Михаил Гаврилович молчаливо поглядывал на кутерьму, товары, тысячи пудов товаров привычно и послушно повиновались его молчанию, его иконописному, тишайшему бесстрастию. Он кашлял изредка, тогда от одного воза приказчики бросались к другому, а Михаил Гаврилович отворачивался в сторону, точно смущенный правильно понятым бессловесным своим приказанием.
Все меньше и меньше оставалось вокруг Евдокии Петровны мамок, теток, нянюшек. Сашеньки, Настеньки, Силиверстовны разбегались, прятались по щелочкам, норкам, от страха, от греха, от ответа, натаскав, наворовав себе по палаткам и кладовушечкам полотна, платков, шелков да тряпок, про запас, про черный бабий день. Только две-три круглых дуры — косоротые да косоглазые — топтались над сундуками, с причитаньями вынимали из киотов иконы, завертывали их в скатерти, салфетки,
Евдокия Петровна добрейшими своими синими глазами, сквозь слезы, жалеючи смотрела на опустевшие комнаты, в изнеможении от толщины и усталости присаживалась в кресло, но тотчас подымалась и впопыхах совала в сундуки ножи, ложки, подушки, одеяльца, драгоценности и мусор вместе, только бы побольше насовать, побольше взять с собой.
Наконец не оставалось уже ни одной минуты, медлить стало нельзя (да и не увезти было всего с собою): обозы, караваны товаров и всякого добра тронулись в путь — в снега, в пустыню, за Урал.
К подъезду подали вместительный возок, бог знает откуда вырытый, похожий на свадебную карету елизаветинских времен — с дверцами, с кожухом над высокими козлами, с подножкою позади кузова, на полозьях. Поверх возка поместили иконы, увязанные в скатерти, огляделись, зашли в комнаты, присели кто на чем мог, помолчали, поднялись, и Евдокия Петровна, колыхаясь от одышки, сказала через силу:
— Ну, одевайся, Варюшенька, закутывайся получше, храни тебя матерь божия. Поди, я тебя перекрещу.
Варвара Михайловна подняла к груди руки, сложив их крестом, и спросила:
— Все готово? Собрались?
Она вдруг побледнела, рванулась к матери, точно падая, и быстро, сдавленно проговорила:
— Благослови меня, мамочка. Счастливой вам дороги. А я… я остаюсь.
Евдокия Петровна вскинулась, часто затрясла руками над головой, в ужасе отмахиваясь от дочери, и, как была, с открытыми глазами, застланными слезами, не вскрикнув, упала навзничь.
Витька, все время суетившийся около сундуков, пока укладывались, кинулся первый на помощь хозяйке. За ним бросились с воплями старухи. Евдокию Петровну кое-как подняли, положили на кровать, постланную одним тюфяком. Витька крикнул:
— Зеркало, зеркало! — и вылетел за дверь.
Старухи принялись расстегивать на Евдокии Петровне воротник, кто-то побежал за водою.
Только двое оставались без движения: Михаил Гаврилович и его дочь. Она стояла одеревенелая, прямая, все еще держа на груди сложенные крестом руки. Михаил Гаврилович молча глядел на нее, мигая слезившимися, красными глазками. Так прошло с минуту.
Старухи, ворожившие над Евдокией Петровной, взвыли и рухнули на пол, ухватившись за край тюфяка.
Михаила Гавриловича передернуло, он подошел к кровати, наклонился над женою.
В этот момент вошел кучер и, стукнув нога об ногу, спросил:
— Ну, как, пора, чай бы, трогаться?
Тогда Михаил Гаврилович оторвался от кровати, густо, тяжело кашлянул, поднял кулак и пронзительным тенорком завизжал:
— Мол-чать!..
Выйдя на середину комнаты, он страшно махнул кулаком туда, где недвижно вздымалось тучное тело его жены, потом — на окна, на дочь, на кучера и тем же визгом начал сверлить оцепеневшую тишину:
— Взять! Взять! Ничего не оставлять собакам! В простыню! Завязать в простыню! Взять в степь, отвезти в степь. В простыню! Молчать! Ничего собакам!
Витька, убежавший за зеркалом, вернулся с пустыми руками, но, повертевшись, изобразив страшный испуг, тут же откуда-то раздобыл простыню.
— Завернуть! Завернуть с головой! — кричал Михаил Гаврилович, вертя указательным пальцем в воздухе и подергивая головой. — Завязать! Отнести в возок! Положить в возок! Завернуть в степь! Отнести с головой!