Города и годы. Братья
Шрифт:
будет в 12 часов дня и желает говорить самого Михаила Гавриловича.
К полудню магазин набивался покупателями. Киргизы задумчиво брали с прилавка и обнюхивали тюбики чаю, казачка с фарфоса приценивалась к жамкам и боязливо смотрела на «самого», распускавшего гашник, чтобы вынуть из кармана кошель с деньгами.
— Хозяин, — застенчиво мялась казачка, — гостинчику бы ребятишкам-то, жамочков…
— Чего еще? — рычал казак. — Бабу только возьми, сейчас на гостинцы глаза пялит! Не надо. Взвесь-ка вон сабзы.
И
А скука по-прежнему стояла краем угла шерстобитовской жизни, и жизнь накатывалась комом вокруг торговли, товаров и денег.
— Но — должно же было так случиться! — несмотря на прочность скуки, несмотря на неудачи множества Варенькиных женихов, Витьку тревожило неуемное давнишнее беспокойство. Иной раз постукивая на «ремингтоне», он томно расплывается в улыбку, отчетливо представляя себе, как Варенька, соскучившись сидеть в старых девах, из озорства иль по капризу вышла за него замуж, как он сделался доверенным Михаила Гавриловича, как потом, попозже, перекрашивают на магазине вывеску, замазывая «Шерстобитова» и выводя золотом по черному: «Чупрыков». И в этот сокровеннейший момент, за «ремингтоном», словно что-то уколет Витьку в самое сердце: Карев!
Вот откуда чудилась ему опасность, вот что одним мановением стирало начисто золотую роспись черной вывески.
Мудрено было Витьке, который знал Вареньку до кончиков волос, до ноготков, мудрено было не видеть, как преображали ее нечаянные, редкие встречи с Каревым, не чувствовать, какое волнение билось в ней, когда появлялся злосчастный музыкант.
Она не позволяла Витьке говорить о Кареве, как будто Чупрыков мог загрязнить это пустое имя тем, что его назовет. О нем никто не смел говорить. Она берегла это имя для себя одной, не произнося его на людях, она молчала о нем, точно о тайне, хотя все кособокие старухи в городе шепотом источили на этой тайне свои языки.
О Кареве боялась заикнуться Евдокия Петровна, о нем помалкивала вся дворня, а он вершил судьбу драгоценного существа, к которому тянулось, льнуло столько разных, завидных жизней.
«Может же человек напустить на себя такую блажь, — думал Витька о Вареньке, ворочаясь у себя на тюфяке, — Мало ей оравы офицеров, чинуш да купчишек, что бегают за ней по Михайловской? Понадобился, пострели его заразой, этот чистоплюй, присосалась к нему, как муха к молоку!»
Раз выдался случай заговорить с Варенькой о музыканте, да и то Витька не порадовался.
В последнее перед войной багренье Чупрыков как будто доглядел между Варварой Михайловной и Каревым непоправимый раздор. Витька был на реке, видел, как бросилась бежать от Никиты Варенька, знал, что после того она заперлась у себя в комнате и ни с кем не говорила до вечера.
Тогда, улучив минутку, в темном закоулке, в сенях, он решился вылить всю душу.
— Зря ты извела себя, Варюша, — говорил он, дрожа от холода, страха и нетерпения. — И напрасная твоя слабость к этому человеку. Я ведь все давно вижу и понимаю. Чупрыков смышлен! Я скажу, у тебя вовсе к нему не любовь, а зависть. Вот, мол, какой, не такой, как все другие. Он там и по разным городам бывает, и за границей живет, и учен, и умен. Вот это откуда, от зависти, а выходит слабость. А потом от обиды. Ты себя пересилить не можешь, досаду свою, что все перед тобой ковриком расстилаются, а он вильнет пяткой — и нет его, а ты в обиде. Ты послушай, я
Витька поперхнулся и смолк. В темноте перед ним светились большие неподвижные глаза.
— Кончил? — спросила Варвара Михайловна.
Он молчал.
— Ну, так пошел вон! — проговорила она твердым, сдержанно-ровным голосом. — Да запомни навсегда: если мне Никита Васильич скажет слово, я все сделаю. Его дырявый сапог дороже твоей целой башки! Пошел!
С тех пор Витька не поднимал о Кареве разговора, и Варенька ни разу не напомнила своему братцу отчаянного его бунта против чистоплюя.
Почти пять лет шло старым чередом, так что Евдокия Петровна выплакала реки слез, убиваясь о дочери, отвадившей от дома женихов.
Варенька словно забыла думать о Никите Васильиче. Дружба ее с Витькой еще больше упрочилась, он постепенно вошел в доверие к Михаилу Гавриловичу, ходил по-хозяйски степенный, распорядительный, упиваясь благополучием и надеждами.
Но, поистине, человек строит свою судьбу на песке.
Когда казаки залегли осетрами в Уральске, распространяя сонливую рыбью уверенность, что все обстоит великолепно, что никакого бунта в яицком кругу не предвидится, что революция — дело иногороднее, мужицкое, не казачье, что, коснись живота, — они за себя постоят, что надо, мол, только выждать, отсидеться, — вот в это время на Варвару Михайловну напала необыкновенная радость. Все в ней ликовало, переливалось весельем, цвело, как весной рдело. Чем туже зажимали осажденный город сетью учуга, чем круче сковывал мороз притихшие дома, тем восторженнее становилась Варвара Михайловна, точно близившаяся, наступавшая гроза восхищала ее дух.
Один Витька угадал верно, откуда дул ветер, и сразу присмирел, заскучал, поник: в городе появился Никита Васильич Карев. Витька, впрочем, не знал, что возлагала Варвара Михайловна на пребывание в Уральске Карева, и никак не мог доискаться, видела ли она его, говорила ли с ним или узнала о его приезде стороной.
Варваре Михайловне удалось встретить Никиту, и встреча эта, как всегда, произошла случайно, мельком, на ходу.
Странно было, что, не видясь с Никитой годами, живя особой, отгороженной от него семью городьбами жизнью, Варвара Михайловна встречала его так, словно только что рассталась и продолжает прерванный разговор. Наверно, она действительно не расставалась с ним никогда, нося его с собой, в своем упрямом молчании.
На этот раз он первый окликнул ее, и, может быть, оттого она не справилась с волненьем, улица поплыла перед нею, и Никита показался ей каким-то сияющим, большим и счастливым.
— Надолго? — спросила она, почти задыхаясь.
Он уплывал от нее вместе с улицей, сверкая непонятной улыбкой, и, чтобы удержать, не пустить его, чтобы поспеть услышать его голос, она протянула к нему руки.
Но Никита не торопился уходить, он стоял против нее, лицом к лицу, непонятно улыбался и медленно поднимал ее руки к губам. Он поцеловал руки по очереди, сначала одну, потом другую, туго прижимая ко рту и ласково глядя в глаза Варваре Михайловне. Это было невнятно и зыбко, как во сне, и, как во сне, безостановочно струилась улица, и Никита то уплывал с нею, то до боли ясно появлялся перед глазами, близко-близко к лицу. Она расслышала какие-то слова о работе, о рояле, который где-то хорошо стоит, о Чагане и луке, все это сбилось в кучу — рояль, Чаган, лука, — и только одно сверкнуло в сознании: надолго, надолго!