Городок
Шрифт:
Еще про какого-то человека: «У него гордый профессионализм! Он марку стали по запаху определяет! Представь, электрод понюхает и точно скажет, какая сталь!»
А однажды: «Кто такой мастер? Это мальчик на побегушках и у начальства, и у рабочих, да! Да! А прораб? Это тот же мальчик, только постарше! — Вдруг впрямую к Шохову: — У тебя рабочие на поллитру по вечерам просят? Давай! Как же не давать, они-то меня выручают, когда я прошу их выйти в выходной день?! А у моей женки привычка заначить на черный день бутылочку. А я уж смотрю, куда она их прячет, в комод чаще всего... Я говорю: «Дай, они вернут. Точно вернут». Лезет в комод и дает... «На, говорит, пусть пропивают, только с глаз долой, чтобы я их больше не
А потом это произошло. Торжественно сдали интернат, ключи от строителей вручал сам Мурашка и расчувствовался, когда детишки преподнесли цветы и стихи хорошие прочитали. Шохов в этот день не отходил от Мурашки, все боялся, что тот заведется, пойдет вразнос вместе с Тимохой Шейниным. Но вот что странно: Мурашка даже от пива отказался и был особенно подтянут и торжествен. Его детдомовские ребятишки беспокоили. Может, он чувствовал что-то, ведь бывает оно, как говорят, это предчувствие. Они с Шоховым вместе и до дома дошли — на одной же улице теперь жили,— и со спокойной душой Шохов впервые за месяц ощутил, что вечер у них с Тамарой Ивановной свободный и можно куда-то сходить в кино или погулять в парке. Но лучше посидеть дома у телевизора, поговорить о домашних делах.
Часов так в девять-полдесятого постучала в окошко детская рука. Тамара Ивановна решила, что кто-то из учеников, вышла открыть дверь, а вернулась белая, белее мела. Глядела на мужа потемневшими глазами и всхлипнула.
— Мурашку... убили.
Шохов смотрел на нее, ничего не понимая и никак не вникая в смысл слов, все было как в немом фильме: медленно оседала на стул Тамара Ивановна, с ужасом глядя на мужа, и все словно остановилось в неподвижности и замерло.
— Кто? Кого?..— спросил он странно. И вдруг догадался. Как освещенное молнией, предстало перед ним все.
Он побежал на улицу, с порога вернулся, чтобы сказать какие-то слова жене, но раздумал, потому что никаких слов у него не было, и побежал прямо в дом к Мурашке.
Но жены Мурашки уже не было, а был тот самый мальчик, сынок Мурашки, который, видать, и постучал в окошко, чтобы сообщить страшную новость. Он и сейчас ничего не мог сказать, кроме слов: «Папку убили. Он в больнице». Кто убил, как убил и где, ничего этого мальчик не знал. И почему тогда в больнице, если убили? Может, и не убили, может, несчастье какое, ведь не кладут же в больницу мертвых? Такие мысли, а может, это были и не мысли, а короткие острые импульсы, вспыхивали и гасли в мозгу. Шохов бежал по улице к больнице, она была на другом конце города. Он не замечал дороги, не замечал встречных людей. Перед глазами была испуганная физиономия ребенка: вряд ли сам он понимал до конца, что в его жизни произошло. А что произошло в жизни самого Шохова? Он-то понимал или нет? Каково ему, когда он представил, что у него никогда не будет рядом человека по имени Мурашка. Все, что он нашел в жизни, произошло через Мурашку: работа, семья, любовь, дом, товарищество, понимание каких-то необходимых и важных для жизни вещей... Все, словом. И теперь тот корень, на котором как бы выросла эта крона шоховской жизни, был подрублен чьей-то подлой рукой.
Тут и пришла молниеносная догадка: Сенька Хлыстов. Если убийство, если не случайность, если все так, как сказал ребенок, то было именно убийство, и это его рука! Так в недолгом, почти беспамятном беге от дома до дверей больницы стало очевидно то, о чем Шохов вроде бы и не раздумывал, оно сформулировалось само собой.
А когда он увидел у дверей несколько человек из бригады и стоящую в стороне убитую горем, маленькую, ставшую еще меньше, еще незаметнее жену Мурашки, понял, что все так оно и есть, и, значит, его дорожный бред, про потерю всего, что составляло его жизнь, правда.
Он выслушал
Шохов слушал и не слушал, потерянно бродил возле высоких окон больницы, издали смотрел на горестно согнутую спину жены Мурашки. Что-то навсегда оборвалось в нем со смертью этого человека. Он не знал, как будет жить. Но жить, как прежде, он понимал, никогда уже не сможет.
Жизнь еще как бы катилась по инерции, и все шло своим порядком. Но было очевидно, что произошло нечто такое, что поправить, изменить, возвратить никак невозможно. Вот именно это со всей остротой ощутила теперь семья Шохова.
Зримых перемен вроде бы не произошло. Кроме того, разве, что Тамара Ивановна в каникулярный отпуск не уехала, как собиралась, к своей маме в Подмосковье, в Красково, а просидела в домике Мурашки, ухаживая за его женой и за двумя детишками, младшему было шесть лет. Вскоре старшего, школьника, удалось Тамаре Ивановне устроить на третью очередь в пионерский лагерь.
У Шохова никакого отпуска быть не могло. День-деньской он проводил на объекте, подчас задерживаясь до темноты, потому что дела без Мурашки шли неважно, а возвращаясь, брал в руки инструмент и начинал что-нибудь мастерить по хозяйству. Так в последнее время выстелил он линолеумом пол, отгородил переборочной хозяйственный уголок, где стояла электроплитка и посуда, прибил вешалку, а вместо старой трехрожковой люстры купил новую, немецкую, висящую гирляндой из цветного стекла. Шохов упорно продолжал начатую со стеллажа перестройку жилья, так восхищавшую гостей, и делал все умело и красиво, но без особого энтузиазма, почти по инерции. Хотел занять время, чтобы уйти от навязчивых мыслей. Но куда от них уйдешь!
А мысли угнетали. И одна из них о том, что вот Мурашка уехал от крупных строек, прижился в этом уютном городке, потому что хотел, по его же словам, сберечь свое здоровье или даже жизнь. А что же получилось? Ничего он не сберег, потому что все свое, как удачи, так и неприятности, человек носит с собой, и с этим уж ничего не поделаешь. Ведь не зазря же говорят: судьба — это характер. А характер, известно, в гостях и в командировке не оставишь, не заменишь другим, он нам на всю нашу жизнь даден один.
Так что же выходит: от судьбы-то не уйдешь? И, произнося слова о правдолюбцах, которые, как масло в механизме, сгорают, Мурашка как бы про себя и говорил, а значит, понимал, что он тоже обречен? Ведь очевидно всем, что был он, выражаясь его же словами, человек кипишной, беспокойный, неравнодушный, и его надорванная измученная душа не могла не страдать, видя вокруг зло, и, значит, не мог он пройти мимо не вмешавшись.
Значит, он что же, был обречен? Да нет, конечно. Не мог он знать, что станут стрелять в него в упор из охотничьего ружья. Случай, как выражаются, исключительный. Но ведь могло произойти и что-нибудь иное: скажем, могли столкнуть нечаянно с лесов, подкараулить на недостаче материалов, написать анонимку про пьянку, про взятки, да мало что сделать! Есть тысячи способов, вовсе безопасных, повредить неугодному человеку. Это мы в добре не слишком изобретательны то ли по недостатку времени, то ли по нашей вялости и лени. А в злобе, в ненависти мы разнообразны, как нигде.