Городской романс
Шрифт:
Мы хоронили Константина Николаевича зимой, на Успенском кладбище. День был не очень морозный, но с ветерком.
Нас приехало сюда человек пятнадцать. Я сказал о покойном несколько слов, вспомнил то, что слышал когда-то от моей двоюродной бабушки: самое благородное существо на свете — русский интеллигент. Около раскрытой могилы стояла совсем потерявшаяся Зинаида Петровна, крохотная кукольная старушка, и зимний ветер трепал ее седенькие, под цвет кладбищенского снега, букольки.
С тех пор прошло уже три десятка лет, но я и сегодня хорошо помню Константина Николаевича. Вот он сидит в своем огромном вольтеровском кресле, в тщательно отглаженной толстовке,
На столе перед Константином Николаевичем — маленький динамик, который сообщает ему о новостях в мире и дарит ни с чем не сравнимую радость — музыку. А на стене, рядом с репродукцией шишкинского пейзажа, — портреты самых дорогих для него людей — Чехова и Чайковского.
Время от времени челябинские партийные власти начинали проявлять повышенный интерес к литературной смене. Собирались совещания, проводились семинары. Однажды дело дошло до того, что всех поголовно руководителей литобъединения, даже таких беспартийных, как я, ввели в номенклатуру райкомов партии.
На одном из совещаний произошел такой казус. Перед литераторами выступал секретарь обкома партии по пропаганде Евгений Михайлович Тяжельников — молодой, красивый, интеллигентный, прекрасный оратор. Слушать его всегда было интересно.
После выступления — вопросы. Молодой Рустам Валеев, загадочно улыбаясь, по-обыкновению задает каверзный вопрос:
— Не скажете ли вы, Евгений Михайлович, для чего обкому партии нужны литературные объединения?
Тяжельников удивленно разводит руками. Рустам, все так же загадочно улыбаясь, говорит:
— Тогда я сформулирую свой вопрос по-другому. Зачем нужен обком партии литературным объединениям?
Тяжельников густо краснеет, руководители писательской организации в шоке. После паузы на выручку бросается человек, не раз бывавший под пулями, поэт и фронтовой журналист Марк Гроссман, литературный наставник Валеева.
— Евгений Михайлович, Рустам — русский писатель, но иногда он говорит так, что его нужно переводить на русский язык. Даже мы, его собратья по перу, не всегда его понимаем. Видимо, он хотел спросить: каким образом литературные объединения могут быть полезны обкому партии?
Такой «перевод» устраивает всех. Тяжельников успокаивается, литруководство облегченно вздыхает. Только на лице у Рустама продолжает играть все та же загадочная улыбка.
Случилась эта забавная история больше тридцати лет назад. Я тогда работал литературным сотрудником в редакции многотиражки ЧТЗ, которая носила романтическое — в духе времени — название «За трудовую доблесть!». Только что прошла пушкинская дата. В газете отметили ее традиционной страничкой: три-четыре стихотворения из «обоймы», портрет работы Кипренского, несколько «откликов трудящихся» — молодого рабочего, кадрового рабочего, представителя технической интеллигенции, кого-то из знатных людей.
Страничка как страничка, не хуже чем у других. Прошло несколько дней, и вдруг — звонок редактора:
— Ну-ка, зайди!
Захожу. Настроение у шефа мрачное.
— Ты что это себе позволяешь?
— Упрек носит общий характер, — отвечаю я, усаживаясь напротив. — О чем речь?
— Тебе кто позволил Пушкина редактировать?
— Бред какой-то! — изумляюсь я.
— Бред? А это что?
Беру протянутый листок, читаю. Письмо в редакцию. Автор, работник конструкторского отдела, фамилия мне совершенно незнакомая, интересуется: кто позволил уважаемым товарищам заводским журналистам нагло, нахально, беззастенчиво, бессовестно редактировать Пушкина? На странице, посвященной юбилею великого поэта, в таком-то стихотворении такие-то слова заменены такими-то, в другом — то же самое. Стихи эти знает наизусть любой школьник. Вероятно, именно школьный этап в биографиях товарищей заводских журналистов отсутствует.
Письмо внешне очень корректное, но под этой корректностью столько яду, что хватило бы целому семейству гюрз на целый год. Для доказательства нашей наглости и беззастенчивости приложена обложка школьной тетрадки с напечатанными на последней странице стихотворениями — «К Чаадаеву» и другими.
— Что будем делать? — сердито гудит редактор. — Извиняться перед читателями? Всенародно краснеть?
— Ничего не понимаю, — растерянно бормочу я. — И в мыслях не было…
— Разберись, — резюмирует шеф. — Через час доложишь.
Иду в библиотеку, беру том академического издания Пушкина, из которого были перепечатаны стихи для юбилейной страницы. Все точно, до последней запятой. И вдруг до меня доходит: варианты! Мог бы и сразу догадаться, да что-то в голове заклинило.
Звоню приятелю-конструктору, спрашиваю об авторе письма: что за человек? Ответ гласит: «Нормальный парень. Правда, пожилой, лет сорока пяти (Боже мой, сорокапятилетний казался нам тогда пожилым!). Есть, правда, один заскок: Пушкин. За Пушкина горло перегрызет».
Получая эту информацию к размышлению, не без злорадства думаю: «Ну, голубчик, держись! За любовь к Пушкину я тебя похвалю, а за язвительный тон — ты уж не обижайся — я тебя достану!»
Сажусь сочинять ответ автору.
«Многоуважаемый Н. Н.! Читал Ваше письмо, проникнутое горячей любовью к Пушкину, с великим недоумением. Так же, как и Вы, я полагаю, что Пушкин писал достаточно хорошо и ни в каком редактировании не нуждается.
Не знаю, был ли в Вашей биографии школьный этап, но любому школьнику известно, что в разных изданиях великих и даже не очень великих писателей могут быть разночтения, различные варианты. Напечатал поэт какое-нибудь стихотворение, а потом, для следующего издания, какую-то строчку в нем взял да и поменял, переделал. Все очень просто.
Судя по Вашему письму, человек Вы еще очень молодой, не научившийся сдерживать своих порывов. Но молодость — это недостаток, который с годами непременно проходит. А за пламенную любовь к Пушкину можно простить некоторую несдержанность тона Вашего очень интересного письма.
С искренним уважением и самыми добрыми пожеланиями — литературный сотрудник такой-то».
Сочиняя этот ядовитый ответ, я, вероятно, получил не меньше удовольствия, чем запорожцы, писавшие знаменитое письмо турецкому султану. Послание свое я отправил по внутризаводской почте. Очень хотелось знать: что будет дальше? Ответит или нет? Дня через три нахожу у себя на столе конверт со знакомым почерком, а в нем — тетрадный листок в линейку. Ни обращения, ни подписи, только одна-единственная строчка: «Сгорел граф Нулин от стыда…»
С тех пор прошло без малого тридцать пять лет. Сегодня в моей домашней библиотеке Пушкин и книги о Пушкине занимают несколько полок. В минуты жизни трудные рука привычно тянется сюда: «Дубровский», «Капитанская дочка», «Евгений Онегин», «Борис Годунов», лирика, дневниковые записи, письма…