Горшок золота
Шрифт:
Эти люди были мальчику с девочкой глубоко интересны. После таких посещений дети удалялись потолковать о них, старались запомнить, как те люди выглядели, как разговаривали, какие у них повадки и походки, как нюхали они табак. Погодя детям стали любопытны и головоломки, с которыми обращались к родителям, а также ответы и указания, какими родители проясняли те головы. Долгими упражнениями выучились дети сидеть совершенно беззвучно, чтобы, когда разговор добирался до самого интересного, о них полностью забывали, и соображения, от каких в противном случае взрослые уберегли бы их юность, стали в беседах у этих детей обычным делом.
Когда исполнилось детям по десять лет, один Философ собрался помирать. Созвал всех домочадцев и объявил, что пришло время проститься
Жена его, Седая Женщина из Дун Гортина, рукоплескала его решимости и добавила, уточняя, что, дескать, самое время супругу ее что-нибудь предпринять; жизнь, какую вел он, – скучна и неприбыльна; стибрил он женины тысячу четыреста проклятий, а проку в них не нашел; наградил ее ребенком, в котором проку не нашлось ей; и в общем и целом чем скорее он помрет и бросит болтать, тем скорее возрадуются все, кому есть до всего этого дело.
Другой Философ, раскуривая трубку, отозвался кротко:
– Брат, величайшая из всех добродетелей – любопытство, предел же всякого желания – мудрость, а потому поведай нам, как ты достиг, пошагово, этой похвальной решимости.
На это Философ ответил:
– Я обрел всю мудрость, какую способен выдержать. В пределах целой недели не посетило меня ни единой новой истины. Все, что прочел недавно, знал я и прежде, а все, о чем думал, есть обобщение старых докучливых мыслей. Перед моими глазами нет более горизонта. Пространство сузилось до мелочности моего большого пальца. Время – часовой тик. Добро и зло – два сапога пара. Лицо жены моей одно и то же вовеки. Желаю играть с детьми, но вместе с тем не хочу. Твои беседы со мной, брат, все равно что нытье пчелы в темной келье. Сосны пускают корни, растут и умирают. Все вздор, прощайте.
Друг ответил ему:
– Брат, это всё веские соображения, я и впрямь отчетливо постигаю, что пришло время тебе остановиться. Я бы отметил – не дабы восстать против взглядов твоих, а лишь для поддержания интересной беседы, – что есть по-прежнему знания, каких ты пока не впитал: пока что не знаешь, ни как играть на бубне, ни как обращаться с женою твоей обходительно, ни как вставать поутру первым и приготавливать завтрак. Выучился ли ты курить крепкий табак так, как я? Умеешь ли танцевать при луне с женщиной из сидов? Понимать теорию, что стоит за всем на свете, недостаточно. Теория есть не более чем подготовка к практике. Открылось мне, брат, что мудрость может не быть пределом всего. Доброта и радушие, вероятно, превосходят мудрость. Не возможно ли, что окончательный предел есть веселость, и музыка, и танец радости? Мудрость – старейшая на свете. Мудрость – сплошь голова и никакого сердца. Узри же, брат: тебя сокрушило весом твоей головы. Ты помираешь от старости, а сам все еще дитя.
– Брат, – отозвался Философ, – голос твой подобен нытью пчелы в темной келье. Если в преклонные дни мои опущусь я до боя в бубен, до беготни за какой-нибудь ведьмой в лунном сиянии, до стряпни тебе завтрака в серое утро, значит, и впрямь пришло мне время помирать. Прощай, брат.
С теми словами Философ поднялся, сдвинул всю мебель к стенам, чтоб посередке возникло свободное место. Затем снял башмаки и плащ, встал на носки и стал кружиться с необычайной скоростью. Через несколько мигов движение сделалось устойчивым и стремительным, и послышался от Философа звук, будто гуденье проворной пилы; тот звук опускался все ниже и ниже и, наконец, стал непрерывен, и наполнилась хижина дрожью. Через четверть часа движение заметно увяло. Еще три минуты оно было попросту медленным. Еще через две минуты Философа вновь стало видно, а затем он поколебался туда-сюда, после чего осел на пол грудой. Полностью мертв, на лице – безмятежное блаженство.
– Бог с тобой, брат, – произнес оставшийся Философ, раскурил трубку, сосредоточил зрение на самом кончике своего носа и принялся глубоко созерцать афоризм, добро ли есть все – или же все есть добро. В любое другое время он бы забыл и о хижине, и о том, что не один тут, и о покойнике, но Седая Женщина из Дун Гортина сокрушила его созерцание, потребовав совета, что же следует предпринять дальше. Философ с усилием отвел взгляд от своего носа, а ум – от максимы.
– Хаос, – сказал он, – есть первейшее состояние. Порядок – первейший закон. Непрерывность – первейшее осознание. Покой – первейшее счастье. Наш брат усоп – хороните его. – Вымолвив это, он возвратил взгляд к носу, ум – к максиме и погрузился в глубинное созерцание, где ничто не задерживалось на том, что не сущее, а Дух Изощрения вперялся в головоломку.
Седая Женщина из Дун Гортина взяла из табакерки щепоть и заголосила по мужу:
– Был ты мне муж, а теперь ты мертв.
Мудрость – вот что убило тебя.
Слушал бы ты мудрость мою, а не свою, – был бы по-прежнему напастью моей, а я б оставалась счастлива.
Женщины сильнее мужчин – они не помирают от мудрости.
Они лучше мужчин, потому что не ищут мудрости.
Они мудрее мужчин, потому что знают меньше, а понимают больше.
Мудрые мужчины – воришки, они крадут мудрость у соседей.
Было у меня тысяча четыреста проклятий, припас мой невеликий, а ты обманом украл их и оставил меня порожней.
Украл мою мудрость, сломала она тебе шею.
Потеряла я свое знание, но сама-то жива, вою над твоим телом, а тебе то знание было невмочь, то мое малое знание.
Не выйдешь ты больше в сосновый бор поутру, не побродишь во тьме среди звезд. Не посидишь в печном углу в суровые ночи, не ляжешь в постель, не встанешь опять, не сделаешь ничего отныне и ввек.
Кто теперь соберет шишек, если огонь притухнет, кто назовет мое имя в пустынном доме, кто рассердится, если не кипит чайник?
Покинута я, одинешенька. Никакого мне знания, никакого мне мужа, и сказать-то мне больше нечего.
Тощей Женщине из Иниш Маграта она сказала учтиво:
– Будь у меня что получше – тебе бы предложила.
– Спасибо, – отозвалась Тощая Женщина, – вышло очень славно. Давай теперь я? Мой муж созерцает, и нам удастся допечь его.
– Не хлопочи, – ответила Седая, – я за пределами всякой радости, да и к тому же почтенная женщина.
– Нет и впрямь ничего превыше этой истины.
– Я всегда все делаю правильно и вовремя.
– Последней буду на белом свете, кто с этим поспорит, – прилетел душевный ответ.
– Вот и славно тогда, – произнесла Седая Женщина и принялась стаскивать с себя башмаки. Вышла на середку горницы и встала на носки.
– Приличная ты и почтенная, – проговорила Тощая Женщина из Иниш Маграта, после чего Седая Женщина принялась кружиться все быстрее и быстрее, пока не сделалась чистым пылом движения, и через три четверти часа (ибо очень крепка была) стала она замедляться, все более зримая, закачалась, а после упала подле супруга, и блаженство у нее на лице едва ль не превосходило мужнино.
Тощая Женщина из Иниш Маграта чмокнула деток и уложила их спать, следом похоронила двух покойников под подом очага, а затем с некоторым усилием отвлекла своего супруга от созерцаний. Когда стал он способен воспринимать обыденное, она изложила ему подробно все, что случилось, и сказала, что в этой несчастной скорби винить стоит лишь его одного. Он ответил:
– Яд производит противоядие. Конец сокрыт в начале. Все тела разрастаются вокруг скелета. Жизнь есть исподнее смерти. В постель не пойду.