Горячее сердце. Повести
Шрифт:
— Вот, пожалуйста.
— Уйдешь, значит, пчелок станешь разводить? — спрашивал Гырдымов, осматривая лепной потолок, ища какую-нибудь потайную дверь.
— А вы подумайте, молодые люди, — пристально заглядывая в лица, говорил Чукалов все про то же, — что может быть лучше жизни? Дышать, видеть, как снег падает, трава топорщится! Что может быть лучше!
— Несет всякую ерунду. Будто до этого травы не видал, — покосился Филипп на Чукалова. — Ну-ну, смотри на травку, а нам недосуг.
— Да, вам не до этого...
Филиппу
— Возьми-ка лампу. Здесь еще поглядим.
Но зря только всю пыль да голубиный помет на себя собрали. Видно, ловко все упрятал Чукалов. Ушли от него злые: ничего найти не удалось.
Пришел в горсовет, как всегда, веселый и шумный управляющий спичечной фабрикой Аркадий Макаров в расстегнутом пиджаке из опойка мехом наружу, шлепнул портфелем Капустина по спине.
— Вчера чуть не подстрелили меня. Еще бы немного — и в преисподнюю. Прямо с берега садили. Я кричу Федьке: «Зигзагами давай, зигзагами!» Он начал из стороны в сторону лошадь гонять, когда уже стрелять прекратили. Что ваша Красная гвардия хлопает ушами?
Макаров подмигнул Филиппу.
— Поедем еще.
— Если надо, поедем.
Ездили они к владельцу спичечной фабричонки. Макаров на вид простоват: нос курносый, губы детские толстые, щеки круглые, а боек до невозможности. Лалетин его всегда подхваливает. И есть за что. На «спичке» Аркадий хозяев «раскусил». А братья Сапожниковы были хитрецы из хитрецов. Тихохонько хотели свой капитал спровадить, но Макаров узнал, примчался в Совет: арестуйте денежки. И арестовали. Фабрика без остановки работает. Теперь Макаров хочет свой народный дом открывать, бесплатную столовую. Мелкие фабричонки он в ход пустить старается.
С Филиппом ездили, чтоб открыть «спичку». Хозяин, старообрядец в жилетке, подстриженный под скобку, сердито сказал:
— Сырья нету, вот и не работаю.
— Должно быть сырье-то. Дровец полно, а селитра была у тебя, — сказал Макаров.
Хозяин говорить больше не стал.
— Ищите.
Долго они рылись в тесном цехе, опять пришли в контору. Макаров барабанил пальцами:
— Ни с чем поедем?
Филиппу бросилось в глаза, пол в конторе подструган.
— Что это на зиму глядя перестилали?
У хозяина задергалась щека.
— Как перестилали, только подколочен.
Отодрали половицу — пол двойной, все уставлено коробками с селитряным припасом. Хорошая бомба была заготовлена. Фабрикант зарычал, кинулся на Макарова со скалкой. Хорошо, промахнулся, а то бы досталось Аркадию.
Но еще пошли на снисхождение, разрешили спичечному фабриканту взять белье и пообедать.
Обедал этот мужик так, как будто не надо ему было ехать в тюрьму: кости обсасывал, хлеб неторопливо ломал. Деловито ходили волчьи челюсти. Видно, что-то обдумывал. Когда доел, перекрестился на пылающую в закатном солнце икону, сердито спросил жену:
— Собрала?
— Собрала.
— Ну и ладно.
Всю дорогу фабрикант молчал. Уже ночью подъехали к Вятке. На высоком берегу, на трех горбатых угорах, раскроенных оврагами, потушив огни, спал город. Ломкий контур крыш, церковных куполов и звонниц рисовался на бледном небе.
И тут проговорил спичечный фабрикант первые слова. Голос его в тишине был гулок и угрюм.
— Слушай, Макаров, когда тебя вешать станут, я сам веревку через сук переброшу. Попомни!
Макаров засмеялся, но как-то ненатурально.
— Еще та береза не выросла, — беспечно сказал он.
— Есть уж та осина, — с убежденностью возразил фабрикант.
Вся нынешняя необычная жизнь казалась Филиппу обычной, потому что запамятовалось, как стоял на Спасской улице городовой, как ходили пузом вперед, не замечая никого, кроме ровни, гильдийные заводчики. Это было когда-то давно, в тридевятом царстве, потому что Солодянкин обвык теперь в ночь-полночь разоружать наполненные писком тальянок и бражным топотом эшелоны, пересчитывать шубы и кольца у экспроприируемого купца Клабукова.
Потом эти шубы, башмаки и сорочки выдавали по талонам нагой бедноте: ни Филипп, ни сам Лалетин не знали иного применения для купецкого имущества. Обычными считал и хвосты за хлебом, и митинги на морозных площадях, и бессонные ночи в горсовете, и неведомые деревенские дороги. Все это не было ему в тягость. Да и он крепко запомнил, что через все это надо продраться, чтобы занялось то лучезарное время, которое называют осипшие ораторы социализмом.
Впереди была та большая жизнь, для которой безотказно требовалось делать все, приятно это тебе или неприятно.
Но была еще одна жизнь: подвал с домашними хлопотами и материным ворчанием. А с некоторых пор ко всему этому прибавилось еще что-то веселое и тревожное.
Раньше он считал, например, что ему совсем ни к чему носить увесистую шашку, неизвестно для чего выданную в красногвардейском отряде заведующим оружием. А теперь она нравилась ему и тешила его тщеславие. Придирчиво посмотрев как-то в рябое зеркало, он остался недоволен собой. На голове волосы дыбятся чеботарской щетиной. Так Солодянкин появился в парикмахерской перед говорливым парикмахером Мусаилом.
Парикмахера Мусаила знал весь город. Вид у него был такой, как будто сам он никогда не брился, а тощая фигура наводила на мысль, что все его жизненные соки ушли в волос, который выпирал из ушей, щетинился под носом, дремуче разросся в бровях.
Капустин говорил о нем:
— Если хочешь убедиться, что человек произошел от обезьяны, посмотри на Мусаила.
— От обезьяны? — удивился Филипп. — Брось врать, Петр. Ты что? Выходит, и я тогда от обезьяны?
Капустин был невозмутим.