Горячее сердце
Шрифт:
За час с небольшим медленно прошли склон до выемки. Сели отдохнуть. Покурили. О том, что ничего не обнаружили, будто по сговору, не обмолвились ни словом. Только когда поднялись, старшина сказал, чтобы слышали все:
— А теперь, братцы, глаза пошире и уши повострее.
По густым зарослям бесшумно пройти было невозможно: то ветка хрустнет, то птица испуганной шарахнется. Шли намного медленнее, чем по горе.
И скоро услышали изумленное:
— Сюда!..
Один из солдат стоял перед невысоким шалашом из густо сплетенных ивовых прутьев, толсто укрытым мелкими ветками и травой.
Старшина нырнул в полумрак
— Только что ушли. Наверное, нас обнаружили раньше, чем мы их… — Он вдруг замолчал. Слышно было, как он ворошит в шалаше траву. — Вот, ловите… — И он, выкинув солдатский котелок, опять замолк. — А теперь примите бережно…
Одну за другой из шалаша приняли две винтовки. Потом появился сам старшина: в фуражке, которую он держал перед собой, матово желтели патроны.
— Еще карманы полные, — сказал он, кивнув на патроны. — Небезобидные ребятки тут жили…
— Почему же они оружие бросили? — удивился один из солдат.
— Налегке уходят… А ну, братцы, вперед и осторожно!..
…Дезертиров взяли часа через два: перед солдатами стояли два парня, грязные и худые. Стояли молча, не смея отвести глаз от земли.
Ухов приехал на Дедово на большой дрезине с шестью солдатами.
Арестованных перевели туда и, оставив под конвоем, зашли в дежурную к Даниилу Андреевичу Вершкову. Ухов поблагодарил старика, который вдруг смутился от такого скопления людей.
— А тебе, командир, спасибо особое! — уже на перроне благодарил Иван Алексеевич старшину. — Сработал ты по-военному. Буду представлять тебя.
Уезжали днем. Разъезд Дедово мирно грелся на солнышке, прижавшись к боку огромной, казавшейся мягкой от хвойной зелени горы, которая гляделась в светлую гладь водохранилища. И, казалось, нет в мире такой силы, что могла бы нарушить это спокойствие, от которого веяло вечным, непреходящим.
Дней через десять после возвращения с Дедово Федор порывисто вошел в оперпункт и остановился в дверях, с улыбкой глядя на Колмакова, который сидел в кухонке-дежурке.
— Ну, чего ты? Крашеное яичко подарили, что ли? — спросил его Колмаков.
— Нет, тебе подарок. Принимай оперпункт. Уезжаю я, Алеша…
Колмаков вскочил.
— Даю адрес: отдел контрразведки Северо-Западного фронта, — уже деловито закончил Федор.
— Может, вызовем Иванченко?..
Потом сидели втроем: Федор, Колмаков и Иванченко, Виталий был в командировке.
Перед прощанием Федор обратился к Колмакову:
— Алеша, у меня к тебе просьба… Я в квартире оставил чемодан. Вот ключ. Заберешь чемодан к себе, а ключ сдай коменданту. Понимаешь, самому некогда было…
Они вышли на крыльцо оперпункта. Через Сортировку спешил на запад очередной воинский. Друзья проводили его взглядом и повернулись друг к другу для последнего рукопожатия.
Анатолий Трофимов
Поправка на справедливость
1
Стрелки на циферблате станционных часов показывали
Всего один и простуженный, но был у ребят встречающий, а его, Алтынова, никто не встречал. Да и не давал он знать о своем приезде.
Мордастый парень в растоптанных пимах поднял руку в серой, вязаной, поди, матерью варежке, крикнул прощально:
— Дядька Андрон, пока! Надумаешь — приезжай!
— Нет, ребята, спасибо. К месту прибиваться надо, гнездо вить.
Соврал Андрон! Было гнездо. И сейчас есть. К нему и волочил по грязному снегу опавшие, общипанные крылышки. Врал без внутреннего терзания, без вздоха в душе — о, господи! — а так, по давно въевшейся привычке. Немцам врал. Красноармейцам, которые в плен взяли, с три короба наворотил. На суде военного трибунала загибал безбожно. В сибирском ИТЛ «лапти плел». И жене в письмах — семь верст до небес, и все лесом. Вот и этим намолол — за пазуху не уберешь: дескать, вернулся с войны, а дома ни жены, ни деток. Померли. С горя на Север подался — остудить несчастную головушку. Теперь вот, когда сорок годов за спиной, снова потянуло обзавестись семьей.
Вранье, что дранье, — того и гляди, руку занозишь. Да, видно, теперь такое у Алтынова — на всю жизнь. С правдой ему уже не по пути.
Покрутил головой, суетливыми глазами осмотрел привокзальный засугробленный пустырь. Ни одной лошадки — ни у обгрызенной коновязи, ни подле водокачки, где прясло. На своих двоих, значит, придется. Не привыкать! Да и к лучшему: боязно на санях-то, вдруг знакомый возница окажется или из Кошуков кто. Ведь как ушел в сорок первом — так и канул, словно в преисподнюю провалился. Вот и прилипнут, чего доброго, начнутся расспросы. А ему, Алтынову, расспросов-допросов довольно, под завязку наелся.
Где пешком, где шажком — куда как ладно. Катанки на ногах еще добрые. На пересыльном у желтогубого хмыря на изношенные ботинки выменял. Тот придачу просит. Андрон вместо придачи вопрос кинул: «А не хочешь перо под ребро?» Не захотел под ребро, отвязался… Бушлат крепкий, шапка хоть и на рыбьем меху, все же шапка — с ушами, с тесемками. Дотопает! Ко всему прочему, морозец — так себе, будто не декабрь на дворе.
Познабливало. Терзали неизбывные думы: как встретят дома, как жизнь налаживать после четырнадцатилетней отлучки? Крыша, поди, седелком, как у Пальки-дурачка, что в Билькино жил. Перед войной шибко хотелось новым тесом покрыть. Не успел, так и осталась дряхлая, мохом поросшая.
Ни овечки, наверно, ни поросенка в хозяйстве. Таким семьям едва ли что перепадало из колхозной кассы. Соломы и то, поди, жалели, сволочи. От братовьев тоже помощи не дождешься. Не то что свое письмо написать, уважить, с Настиными ни одного поклона не прислали, будто и нет его на белом свете. Израненными, но живыми вернулись с воины, в сорок пятом еще. На станции их, писала Настя, с медным оркестром встречали, начальники похвальные речи говорили… От замутненных мыслей сбивалось дыхание. Бра-тель-ни-ки, в душу…