Горячие руки
Шрифт:
И странно, и неожиданно прозвучал спокойный ответ Дзюбы:
– Я сейчас, Микита, в самом деле пойду к нему.
И останусь с ним.
– Он зачем-то взял в своп ладони правую руку Микиты и крепко, крепко пожал ее.
– Спасибо тебе, Микита. За мужественное, за искреннее слово спасибо. Но рисовать Дмитро будет. Теперь он уже должен рисовать.
Совсем сбив с толку этими словами и нас, и Микиту, Дзюба, не выпуская руки Волокова из своей, повел его, ошеломленного и покорного, в сторону от толпы, ближе к "салону смерти", на ходу о чем-то тихо рассказывая и убеждая.
Дзюба возвратился к Дмитру и остался
А вечером, когда пленные пришли в лагерь, в "салон смерти" ни одного из нас уже не пустили, приказав расположиться в коровнике или под открытым небом вдоль степы.
Дверь в "салон" была наглухо закрыта. А перед ней с автоматом на шее и проволочной плеткой в руке, сверкая на нас безумными глазами, караулил огненно-рыжий Цункер.
За дверью, верно, уже совершалось то, что наполняло пашу грудь холодом, а сердца болью, бессильной злостью и жгучим стыдом. За дверью уже начал рисовать, а может, еще только отдыхал, приходя в себя от вчерашних питок, готовясь к работе, Дмитро.
Кто-то где-то слыхал, а потом нехотя передал другим, что туда же, в "салон смерти", принесли двухметровое, натянутое на подрамник полотно, краски, кисти и еще кое-что. Что именно - нас мало интересовало. Как не интересовало и то, где взял все это Пашке. Нам было не до этого. Да и вообще не до разговоров. Молчаливые, хмурые и раздраженные, стараясь как можно меньше обращаться друг к другу, мы поспешно укладывались спать. Устроившись, сразу смыкали веки, делая вид, что уже спим. Хотя, разумеется, тревожный сон бежал от нас куда-то далеко-далеко...
Вход в "салон смерти" был категорически запрещен.
Говорили, что Дмитро выговорил себе такое право, чтобы до окончания работы туда не заходил ни один немец, ни один эсэсовец и даже сам Пашке.
Право находиться с Дмитром имел один только Дзюба. Он почти все время просиживал в помещении. Чем-то там, верно, помогал парню, носил ему еду, воду и все прочее. Показывался Дзюба во дворе очень редко, да и то только по крайней необходимости. Выходя, озабоченно спешил по своему делу, а потом снова торопливо закрывал за собой дверь. Был хмурый, молчаливый. Ничего не рассказывал и никого ни о чем не расспрашивал.
Да мы, правду говоря, не очень и приставали к нему со своими разговорами и вопросами. Какие уж там разговоры!
Со стороны могло бы показаться, что ничто тут нас не касается, что нас просто не интересует то, что делается в нашем привычном, почти родном, который вдруг теперь стал далеким, чужим, не нашим, "салоне смерти".
В действительности же каждый из нас и на минуту не переставал думать ни о той двери, ни о "салоне", н-п о том невыносимом, позорном и возмутительном, что там делалось. То один, то другой из нас нет-нет да и бросит украдкой тяжелый взгляд на эту дверь, чувствуя себя так, будто за нею лежит близкий нам покойник, родной человек, утрата которого для нас была горькой и невыносимой.
За двое суток Дмитро ни разу так и не выглянул из "салона смерти".
Под конец третьего дня Пашке начал проявлять признаки болезненной нетерпеливости и волнения. Раз или два он даже пытался заглянуть в "салон смерти".
Дмитро предупредил его категорически и недвусмысленно: чуть только Пашке переступит порог, Дмитро немедленно, в один миг, измажет, испортит незаконченную картину, и тогда его пусть
Пашке начал переговоры через Дзюбу, приказывая Дмитру как можно скорее, пусть уж как там выйдет, заканчивать портрет. Если же Дмитро затянет, то портрет запоздает и будет ни к чему. И он, Пашке, все равно покончит тогда с художником, хотя портрет и будет написан очень хорошо.
Если же... если же портрет будет закончен вовремя, то Пашке (дошел даже до того) обещал похлопотать, чтобы Дмитра, как инвалида, "незаконно" взятого в лагерь, выпустили на свободу.
После горячих переговоров, угроз, приказов и обещаний Дмнтро, наконец "поняв" комендантову поспешность, обещал работать в этот день допоздна, даже при свете фонарей, с тем чтобы хоть как-то закончить картину и показать ее заказчику на следующее утро.
Пашке, в свою очередь пообещав содрать шкуру, "если что", немного успокоился.
14
Утром, еще до восхода солнца, в лагере поднялась необычная суетня.
Как только рассвело, к Пашке в концлагерь прибыли его коллеги и друзья. Начальник жандармского поста Гессе, директор участка дорожного строительства "Тодт" - Гебль, шеф района, местный, фольксдойч Фрич, крайсландвирт Веббер и начальник местной вспомогательной полиции Цуркович.
Гости прибыли со всей своей свитой: помощниками, секретарями, толмачами. А шеф организации "Тодт", франтоватый, уже лысый и золотозубый панок, привез с собой даже какую-то высокую и страшно худющую фрау.
Все, кто собрался во дворе у комендантского дома, были заметно возбуждены, взволнованы. Переговаривались между собой отрывисто, часто посматривали то на часы, то на улицу.
Мы наблюдали за всем этим из дверей и выломанных окон коровника. Можно было, правда, подойти и к проволоке, чтобы видеть все еще ближе. Но никто из нас на это не решился, не желая быть видимым свидетелем эсэсовской победы. Конечно, зная характер Дмитра и то, что с ним все время находился Дзюба, в какое-то полное торжество Пашке мы все же не хотели верить. Но на всякий случай лучше было делать вид, что все это нас не интересует и не касается. Так было лучше, так словно бы меньше страдало наше достоинство. И мы все до одного решили не выходить из коровника.
Пашке вышел к гостям в новой, с неимоверно высокой тульей, эсэсовской фуражке и белых перчатках. Вежливо со всеми поздоровался и пригласил во внутренний двор. Переводчик вынес за ним и поставил под самой надписью: "Не подходить! Смерть!", возле "позорного"
столба, тяжелый дубовый стул. На этот стул никто из присутствующих не сел. Комендант подал какой-то знак своему заместителю, и тот открыл калитку в ограде коровника. После этого, как по писаному, рыжий Цункер распахнул, наконец, дверь "салона смерти". Дмитро и Дзюба, будто специально ожидая этой минуты, вынесли оттуда, пронеся за несколько шагов от нас и не глядя на нас, большое, двухметровое, натянутое на подрамник полотно. Несли они его обратной стороной вверх, так что рисунка ни мы, ни гитлеровцы пока что не видели.