Господа Головлевы
Шрифт:
– Да, батюшка, правда ваша. Хотят, хотят в ученые попасть. У меня вот нагловские: есть нечего, а намеднись приговор написали, училище открывать хотят… ученые!
– Против всего нынче науки пошли. Против дождя – наука, против вёдра – наука. Прежде бывало попросту: придут да молебен отслужат – и даст Бог. Вёдро нужно – вёдро Господь пошлет; дождя нужно – и дождя у Бога не занимать стать. Всего у Бога довольно. А с тех пор как по науке начали жить – словно вот отрезало: все пошло безо времени. Сеять нужно – засуха, косить
– Правда ваша, батюшка, святая ваша правда. Прежде, как Богу-то чаще молились, и земля лучше родила. Урожаи-то были не нынешние, сам-четверт да сам-пят, – сторицею давала земля. Вот маменька, чай, помнит? Помните, маменька? – обращается Иудушка к Арине Петровне с намерением и ее вовлечь в разговор.
– Не слыхала, чтоб в нашей стороне… Ты, может, об ханаанской земле читал – там, сказывают, действительно это бывало, – сухо отзывается Арина Петровна.
– Да, да, да, – говорит Иудушка, как бы не слыша замечания матери, – в Бога не верят, бессмертия души не признают… а жрать хотят!
– Именно, только бы жрать бы да пить бы! – вторит отец благочинный, засучивая рукава своей рясы, чтобы положить на тарелку кусок поминального пирога.
Все принимаются за суп; некоторое время только и слышится, как лязгают ложки об тарелки да фыркают попы, дуя на горячую жидкость.
– А вот католики, – продолжает Иудушка, переставая есть, – так те хотя бессмертия души и не отвергают, но, взамен того, говорят, будто бы душа не прямо в ад или в рай попадает, а на некоторое время… в среднее какое-то место поступает.
– И это опять неосновательно.
– Как бы вам сказать, батюшка… – задумывается Порфирий Владимирыч, – коли начать говорить с точки зрения…
– Нечего об пустяках и говорить. Святая церковь как поет? Поет: в месте злачнем, в месте прохладнем, иде же несть ни печали, ни воздыхания… Об каком же тут «среднем» месте еще разговаривать!
Иудушка, однако ж, не вполне соглашается и хочет кой-что возразить. Но Арина Петровна, которую начинает уж коробить от этих разговоров, останавливает его.
– Ну уж, ешь, ешь… Богослов! и суп, чай, давно простыл! – говорит она и, чтобы переменить разговор, обращается к отцу благочинному: – С рожью-то, батюшка, убрались?
– Убрался, сударыня; нынче рожь хороша, а вот яровые – не обещают! Овсы зерна не успели порядком налить, а уж мешаться начали. Ни зерна, ни соломы ожидать нельзя.
– Везде нынче на овсы жалуются! – вздыхает Арина Петровна, следя за Иудушкой, как он вычерпывает ложкой остатки супа.
Подают другое кушанье: ветчину с горошком. Иудушка пользуется этим случаем, чтоб возобновить прерванный разговор.
– Вот жиды этого кушанья не едят, – говорит он.
– Жиды – пакостники, – отзывается отец благочинный, – их за это свиным ухом дразнят.
– Однако ж, вот и татары… Какая-нибудь причина этому да есть…
– И татары тоже пакостники – вот и причина.
– Мы конины не едим, а татары – свининой брезгают. Вот в Париже, сказывают, крыс во время осады ели.
– Ну, те – французы!
Таким образом идет весь обед. Подают карасей в сметане – Иудушка объясняет:
– Кушайте, батюшка! Это караси особенные: покойный братец их очень любил!
Подают спаржу – Иудушка говорит:
– Вот это так спаржа! В Петербурге за этакую спаржу рублик серебрецом платить надо. Покойный братец сам за нею ухаживал! Вон она, Бог с ней, толстая какая!
У Арины Петровны так и кипит сердце: целый час прошел, а обед только в половине. Иудушка словно нарочно медлит: поест, потом положит ножик и вилку, покалякает, потом опять поест и опять покалякает. Сколько раз, в былое время, Арина Петровна крикивала за это на него: да ешь же, прости Господи, сатана! – да, видно, он позабыл маменькины наставления. А может быть, и не позабыл, а нарочно делает, мстит. А может быть, даже и не мстит сознательно, а так нутро его, от природы ехидное, играет. Наконец подали жаркое; в ту самую минуту, как все встали и отец дьякон затянул «о блаженном успении», – в коридоре поднялась возня, послышались крики, которые совсем уничтожили эффект заупокойного возгласа.
– Что там за шум! – крикнул Порфирий Владимирыч, – в кабак, что ли, забрались?
– Не кричи, сделай милость! Это я… это мои сундуки перетаскивают, – отозвалась Арина Петровна и не без иронии прибавила: – Будешь, что ли, осматривать?
Все вдруг смолкли, даже Иудушка не нашелся и побледнел. Он, впрочем, сейчас же сообразил, что надо как-нибудь замять неприятную апострофу матери, и, обратясь к отцу благочинному, начал:
– Вот тетерев, например… В России их множество, а в других странах…
– Да ешь, Христа ради: нам ведь двадцать пять верст ехать; надо засветло поспевать, – прервала его Арина Петровна. – Петенька! поторопи там, голубчик, чтоб пирожное подавали!
Несколько минут длилось молчание. Порфирий Владимирыч живо доел свой кусок тетерьки и сидел бледный, постукивая ногой в пол и вздрагивая губами.
– Обижаете вы меня, добрый друг маменька! крепко вы меня обижаете! – наконец произносит он, не глядя, впрочем, на мать.
– Кто тебя обидит! И чем это я так… крепко тебя обидела?
– Очень-очень обидно… так обидно! так обидно! В такую минуту… уезжать! Всё жили да жили… и вдруг… И наконец эти сундуки… осмотр… Обидно!
– Уж коли ты хочешь все знать, так я могу и ответ дать. Жила я тут, покуда сын Павел был жив; умер он – я и уезжаю. А что касается до сундуков, так Улитка давно за мной по твоему приказанью следит. А по мне, лучше прямо сказать матери, что она в подозрении состоит, нежели, как змея, из-за чужой спины на нее шипеть.
– Маменька! друг мой! да вы… да я… – простонал Иудушка.