Господа офицеры и братцы матросы
Шрифт:
– Это как же теперче… Не смей и проучить человека?.. Какой же после этого я буду боцман, если не могу дать по уху! – ворчал он, беседуя с унтер-офицерами на баке. – Чудеса пошли… Прежде этого на флоте не было!
В конце концов он порешил, что все эти новые порядки – одно баловство; нельзя матросу жить без страха, и, несмотря на приказание, нередко-таки учивал людей по-своему, так что молодые матросы боялись боцмана как огня. Уже несколько раз Василий Иваныч грозил Щукину, что его разжалуют, если он будет свирепствовать. Щукин, молча насупившись, выслушивал, крепился день-другой и снова дрался, хотя и не с прежнею откровенностью, а так, чтоб не заметили офицеры.
– Ой! Нилыч, не куражься… Не обижай людей зря! – нередко говорили ему в начале плавания старые матросы, пьянствуя вместе с боцманом на берегу. – Боцман ты – надо правду говорить – хороший, но только без толку мордобойничаешь… Ты это оставь, Нилыч…
– А я что же, по-вашему…
– То-то ты иной раз без рассудка дерешься, Нилыч…
Щукин обещал драться с рассудком и скоро нализывался вместе, раскисая от вина, со своими советниками.
Возмущенный новыми порядками, заведенными на клипере, старый боцман слегка фрондировал, посмеиваясь над ними, и любил вспоминать, как прежде «учили нашего брата» и какой от того был во флоте порядок. Увлекаясь этими воспоминаниями, он не без красноречия рассказывал иногда в интимном кружке историю своих двух вышибленных передних зубов, как бы доказывая собственной особой справедливость взгляда, что если «бить с рассудком, то вреды не будет».
Достойно удивления было то, что о виновнике крушения своих зубов Щукин вспоминал с самою любовною и почтительною восторженностью, с какой обыкновенно вспоминают о людях, не вышибающих по меньшей мере зубов. Но в глазах Щукина этот самый командир Василий Кузьмич Остолопов («царство ему небесное!») был именно каким-то недосягаемым идеалом и олицетворением всех совершенств и качеств, необходимых, по мнению боцмана, настоящему начальнику Рассказывая о нем, Щукин даже приходил в пафос, создавая из покойника какое-то мифологическое божество матросского Олимпа.
– Одно слово… лев был! – восторгался Щукин, теряясь в эпитетах. – Выйдет это он, бывало, наверх, так всякий чувствует… Взглянет – орел! Или, например, паруса крепить… У него, братец ты мой, положение было, чтобы в три минуты, а ежели на один секунд позже на каком-нибудь марсе, сичас всех марсовых вниз и на бак… Как всыпят всем по сту линьков, небось в другой раз не опоздаешь!.. И работали же у нас на «Фершанте» (линейный корабль «Фершампенуаз – В. Ш.)\ Первым в эскадре корабль был… Работа горела… Не матросы, а черти были… летом летали… У него, чтобы матрос ходил с прохладцей – нет, брат!.. Он все наскрозь видел… Стоит это на юте, заложив за спину руки, да как вдруг заметит неисправку – сам несется на бак грозой и давай чесать… Раз, два, три!.. Одному в ухо, другому, третьему, да как отчешет десятка два, будешь, голубчик, помнить. Шалишь!.. И рука ж была у него!.. Ка-а-ак саданет – в глазах пыль с огнем – и морду вздует… Знали его руку-то!.. – с восторгом говорил Щукин, показывая наглядно, какая у Остолопова была рука. – Зато насчет службы, насчет чистоты и был порядок. Матрос на корабле в струне ходил, остерегался… Офицеров боялись, боцманов боялись, не то что нонче… Ты ему слово, а он тебе два. Книжек этих для грамоты небось не раздавали, матрос жил в страхе, не умничал… почитал как следует начальство… А спустили тебя на берег, гуляй, значит, вовсю, – взыску не было. «Никак, говорят, без этого невозможно российскому матросу, чтобы он да за свои труды на берегу не нахлестался вздребезги!» И стоит, бывало, наш Василий Кузьмич да приветно усмехается, глядючи, как пьяную матросню, ровно баранов, с баркаса поднимают на гордешке… Небось он в том сраму не видел!.. Не то что как нонче прочие другие командиры, – угрюмо прибавлял старый боцман, пуская шпильку по адресу нашего капитана.
– Он с большим умом был, Остолопов-то наш!.. – восторженно продолжал Щукин… – Понимал, что матросу лестно покуражиться на сухом пути… Ну, и сам не брезговал напитками… Любил!..
– Многие в старину любили!.. – вставлял, смеясь, фельдшер.
– То-то любили!.. Но только с Василием Кузьмичом никому не сравняться… Он, я вам скажу, и насчет вина черт был! Графина три, а то и четыре за день выдует этой самой марсалы, и хоть бы в одном глазу! Выйдет к вечеру наверх – так только маленечко с лица будто побагровеет, да ругается позатейней… Он на это выдумщик был!.. Поэтому мы, бывало, и примечали, что орел-то наш намарсалился! А стоит на ногах как вкопанный… глаз чистый… Что уж и говорить! Во всех статьях – орел!..
– А за что он вам, Матвей Нилыч, нанес повреждение действием? – галантно спрашивал, бывало, фельдшер, желая доставить боцману удовольствие: рассказать вновь давно известную всем слушателям историю о двух вышибленных зубах.
При этом вопросе Щукин неизменно оживлялся, и на лице его появлялась заранее улыбка, словно он готовился рассказывать о самом приятном воспоминании в своей жизни.
– За что? По-настоящему мне бы следовало прямо всю скулу своротить на сторону да спину
На этом месте рассказа Щукин всегда делал ораторскую паузу, как бы для того, чтобы слушатели имели возможность надлежащим образом проникнуться сознанием тяжести его преступления и могли затем еще лучше оценить великодушие покойного капитана.
– Хорошо… Подошел это он к вельботу, поманул меня перстом и отошел в сторону… Вижу: грозен… Я, значит, ни жив ни мертв, к ему. Подошел и смотрю ему прямо в глаза. Он любил, чтобы матрос ему завсегда с чистым сердцем в глаза глядел. А он воззрился на меня, ничего не говорит, да вдруг: бац! бац! Два раза всего-то кулаком в зубы, да так, что быдто цокнуло что-то. А надо тебе сказать, на указательном персте Василий Кузьмич завсегда носил брильянтовый супир. От государя императора пожалован. Так самым этим, значит, супирчиком он и цокнул. В глазах – пыль, но только я, как следовает, стою, эдак грудью вперед, и весело ему смотрю в зрачки. Жду еще бою! Однако он более не захотел. «Пошел, говорит, собачий сын, на шлюпку!» – и сам следом сел. «Отваливай!» Отвалили. Я изо всей мочи наваливаюсь – гребцы у нас на подбор! – а сам, однако, думаю: «Это, мол, только одна закуска была, какова-то настоящая расправка на корабле будет. Не меньше как два ста линьков прикажет для памяти всыпать!» Вельбот ходом идет, скоро и корабль наш. Он, насупившись эдак, поглядывает на меня, увидал, значит, как изо рту у меня кровь капелью каплет… Хорошо. Пристали к кораблю. Встал и ко мне обратил голову: «Что, спрашивает, целы ли у тебя, у подлеца, зубы?» – «Не должно быть целы, ваше вашескобродие!» Это я ему, потому чувствую, что во рту словно каша. Усмехнулся, – и что бы ты думал?! Заместо того чтобы меня, подлеца, приказать отодрать как Сидорову козу, он, голубчик-то мой, выходя, говорит: «Пей за меня чарку водки, да вперед, говорит, прочищай ухо!» – «Покорно благодарю, ваше вашескобродие!» – гаркнул я в ответ, да тут же и зубы сплюнул в радости. А на другой день призвал меня к себе. «Молодцом, говорит, бой выдерживаешь, бабства, говорит, в тебе нет, как есть бравый матрос. За то, говорит, я тебя унтерцером жалую. Смотри, не осрами меня!..» И как это он похвалил за мое усердие, так я даже вовсе обалдел. Кажется, прикажи он мне за борт броситься, так я со всем бы удовольствием!.. Вот каков он был! Умел и строгостью, и лаской, коли ты стоишь. Старинного веку командир был. Господь и смерть ему легкую сподобил… ударом помер. Играл, сказывали, в карты, маленько нагрузившись, да вдруг под стол… Бросились подымать, а батюшка-то Василий Кузьмич уж не дышит… Царство ему небесное, голубчику! – прибавлял умиленный Щукин, осеняя себя крестным знамением».
Что бы ни происходило в мире и в море, ежедневно в пять часов утра раздаются в палубах российских кораблей свистки и зычные голоса вахтенных унтеров:
– Полно спать, пора вставать!
Нехотя вылезают матросы из своих коек, одеваются и скатывают постели в муравьиные личинки. Новый свисток:
– Койки наверх! На молитву!
После молитвы, которая поется всей командой без исключения, сытный завтрак и скачивание палубы, развод на работы: кто скоблит какой-то блок, кто плетет маты.
– Эх-ма, благодать. Поди, теперича в деревне снегу уже по уши, а мы тут солнышку радуемся да босиком ходим. Вот бы бабам рассказать, как в деревню попаду!
Около одиннадцати – свистки и крик: «Кончить работы».
Кончили матросы работы, прибрали палубу, вынесли брандспойты, разделись и ну поливать друг друга. Окатившись водою, собрались в кучи в ожидании следующего свистка к чарке и к обеду.
Между тем штурманы вышли уже наверх ловить солнце и определять по полуденной его высоте широту места. Команда неотрывно смотрит на них в ожидании окончания измерений. Наконец измерения окончены, старший штурман идет к вахтенному начальнику и докладывает градусы, минуты и секунды обсервованного места. Вахтенный начальнику тут же докладывает цифры старшему офицеру, а тот – командиру. Эта формальность соблюдается даже если командир с самого начала стоит на шканцах и все прекрасно слышит.