Господа офицеры
Шрифт:
Корреспондент лежал поперек стола лицом вниз. Под левой лопаткой торчал складной нож, по клетчатому американскому пиджаку расползалось большое темное пятно.
– Убийство! – кричал хозяин. – Угнали коней и коляску!
Ломая руки, он бестолково метался по трактиру, то выбегая во двор, где гомонились кучера, то возвращаясь.
– Убийство! Надо сообщить полиции!
В трактире были поляк и Захар, штабс-капитан еще не спускался. Они негромко переговаривались, Гавриил их не слушал.
Он смотрел на нож: итальянец красноречиво играл им при первой встрече еще в Будапеште.
Хозяин снова выбежал во двор.
– Ножа не было, – негромко по-русски сказал он. – Никакого ножа не было. Убийца унес нож с собой, понятно?
И вышел из трактира.
Глава пятая
Почтенная Софья Гавриловна была женщиной не только рассудительной, но и упрямой, возмещая последним качеством природную мягкость и покладистость. Еще покойный муж, для которого ничего не существовало, кроме пушек, предпочитал не связываться с ней, когда дело доходило до решений, однажды ею принятых; впрочем, кардинальные решения принимались Софьей Гавриловной не часто, а во всех прочих случаях она вовремя сдавала позиции.
Однако решение вмешаться в жизнь полусирот – племянников и племянниц – было для Софьи Гавриловны не просто решением: это была ее миссия, ее жизненное предназначение, долг, выше которого уже не существовало ничего. Достаточно хорошо зная брата, она не тешила себя надеждой на победу, но уповала если не на собственное красноречие, то на обстоятельства, чувство долга и остатки разума закосневшего в эгоистическом одиночестве упрямого и своевольного старика. Проявив не свойственную ни ее характеру, ни возрасту, ни привычкам распорядительность, Софья Гавриловна тут же выехала в Москву для очень неприятного – она не сомневалась, – но, увы, необходимого разговора.
– Барин никого не принимает, – глупо улыбаясь, сказал мордатый молодой лакей.
Софья Гавриловна молча ткнула его зонтиком в живот и, не глядя сбросив накидку, пошла прямехонько в стариковский кабинет.
– Не принимает, сказано! – в отчаянии закричал мордатый, не зная, поднимать ли накидку или хватать старую барыню за платье. – Сказано ведь, сказано! Куда вы?
Он все же догнал ее и попытался не пустить в следующие двери, но почтенная дама еще раз прибегла к помощи опасно острого зонтика и, сломив сопротивление, победно прошествовала дальше.
– Дядя Игнат! – в отчаянии завопил лакей.
Из боковых дверей сановито выдвинулся Игнат, второй человек дома, хранитель господских тайн и особо доверенное лицо. Важно повернул голову:
– Чего орешь, бестолочь? – И вдруг изогнулся, заулыбался, заспешил. – Софья Гавриловна? Как же так-с – без депеши, без оповещения? И не встретил я вас как должно…
– Здравствуй, Игнат, – сказала тетушка. – А этого, – она ткнула зонтиком, – этого убрать с глаз моих навсегда. Если встречу…
– Да не встретите, не встретите, – заверил Игнат. – Ступай вон, Петр, в людскую ступай и не вылазь! Пожалуйте, Софья Гавриловна, пожалуйте! Уж как барин-то обрадуется, как обрадуется!
Восприняв победу над лакеем как знамение, Софья Гавриловна вступила в кабинет в настроении радужном и боевом. Брат и впрямь очень обрадовался ей, по-стариковски нелепо засуетился, не смог скрыть радости и насупился
– Фельдфебеля в Вольтеры желаете? – перебил Иван Гаврилович голосом, не обещавшим ничего доброго. – Это можно-с. Да-с. Только век, сударыня, век кончается, не изволили заметить? А смена века есть смена знамен. Знамен, сударыня, знамен! Дворянство уходит, уходит! Торговать начало, барышом заинтересовалось, а вы все как в лесу дремучем? Нет-с, нет-с! Меняйте гувернеров на философов в сюртучках-с. Меняйте – или сами придут, сами и уведут вашу паству. А я – ни в пастыри, ни в фельдфебели, ни в гувернеры.
Он паясничал, испугавшись ее слов, а особо тех выводов, что из них следовали. Он еще не нашел, чем отгородиться от опасности, и защищался, привычно ерничая.
– Иван, твой тон…
– За тон пардон, пардон за тон.
– Опять кривляешься, а зачем? Публики нет, даже собеседника нет: есть сестра. Не надо тратить на меня такие бесценные афоризмы: они нелегко тебе достались. Давай поговорим как два старых человека, на которых судьба возложила святые обязанности. Ты не отрицаешь обязанностей, надеюсь?
– Нет, – угрюмо буркнул старик.
– Прекрасно. А как ты их понимаешь? Неужели только как безотказное содержание? Не верю, Иван, не смею верить! Ты, с таким пылом обличающий дворянство за его интерес к барышам, – кстати, а что делать, друг мой, что делать? Крепостных нет, оброку нет, деньги проедаются. Проедаются!.. Извини, отвлеклась. О чем бишь я?
Иван Гаврилович молчал, болезненно морщась. Он не торопился подсказать сестре утерянную нить разговора, он точно вел беседу с самим собой, упрямо не соглашаясь с какой-то мыслью и понимая в то же время, что не согласиться с ней нельзя, что мысль верная, хоть и неприятная для него.
– Я неуклюжий человек, Софи, – тихо сказал он, покачав головой. – Я прожил неуклюжую, какую-то с натугой сочиненную жизнь. И я очень боюсь, что кто-то из моих детей повторит ее. Вот чего я боюсь, Софи. Я дурной пример, а ведь – пример. Пример! Аня… – Он чуть всхлипнул, но выпрямился и твердо повторил: – Аня воспитала их в слепом почтении перед никудышным отцом, а я далек, невозможно, немыслимо далек от них!
– Они прекрасные, послушные дети, Иван. Ты найдешь их вновь, да, да, я верю, я твердо верю, что найдешь и обретешь покой и счастье.
Софья Гавриловна была свято убеждена, что юные Олексины послушны. Да они и сами были убеждены в этом, пройдя полный курс мягкого домашнего воспитания, где все дозволялось, а если и не дозволялось, пряталось, убиралось с глаз, дабы не соблазняло и не смущало. И росли они в послушании безграничном, ибо границы послушания были вынесены из них самих, существуя отдельно, сами по себе, зримо, а потому и понятно. Никто не ставил им препон внутренних, никто не замыкал их души в тесные рамки правил и догм, никто не испытывал их послушания на примерах и опытах. Они росли, как растут крестьянские дети, с той лишь разницей, что их желания исполнялись. Росли свободными, ценили свою свободу и в границах этой свободы были идеально послушны, оставаясь всегда самими собой, чуждые какого бы то ни было притворства и желания пойти на компромисс.