Господи, подари нам завтра!
Шрифт:
Низкий глинобитный забор. Маленький, приземистый домик с узкими подслеповатыми окошками. Дымящая печурка, в которую бабушка экономно подбрасывает сухой, ломкий серый кизяк. «Вот увидишь, – она поднимает вверх сухонький палец, – следующий Новый год мы будем встречать дома. Помнишь нашу голландку?
Мы затопим ее, и к нам в гости придет Миша с Марией Федоровной». – «А елка?» – спрашивала я, насупившись.
Мы вернулись домой, но в нашей комнате, где стоит голландка с голубыми изразцами, живет Нагорная. И Мишу Филимонова я уже не застала. Умер. Я не узнала ни нашу улицу, где вырубили все акации, ни нашу квартиру,
– Слышь, ты что, оглохла? — Ленька тянет меня за рукав. – Я тайну знаю. Клянись, что никому не скажешь.
– Под салютом всех вождей, – вяло бормочу я.
– Вчера своими глазами видел, как Нагорниха Степана Васильевича приваживала. Меня мамка к ней с выстиранным бельем послала. Захожу, глянь, а она ему в рюмку самогонку наливает. Он пьет, салом закусывает. Ну я, не будь дурак, и притаился у двери. Слышу, она ему говорит, мол, Филимонова – немецкая шпионка.
– Ты что? – От испуга у меня перехватывает дыхание.
– Ты что, – передразнивает меня Ленька. – То, что слышишь.
Говорит: «Она и до войны с немцами дружбу водила». Про какуюто немку Марту вспоминала.
И тут будто во мне тугая пружина щелкает: «Их гее цу майнем фройнд, ду вирст анс телефон геен (я пошел к своему другу, тебя зовут к телефону)». – Я шепчу эти бессмысленные фразы и смеюсь.
– Спятила? — толкает меня Ленька.
– Она меня и Мишу немецкому учила, – выныриваю я из своих довоенных воспоминаний. — Это Марта Генриховна. Такая каланча, а голос как у цыпленка: «пи, пи, пи», и сама вся конопатаяконопатая. Мы как увидим ее, сразу прятаться. А она, бывало, ждет нас, ждет. Потом они с Марией Федоровной садятся чай пить.
– Настоящая немка? – Голос Леньки начинает дрожать от злобы и ненависти. — Фрицевка, да?
Я пугаюсь. Мне становится страшно за Марию Федоровну.
– Что Степан Васильевич сказал Нагорнихе?
Степан Васильевич с весны сорок пятого работал у нас домоуправом. Днем сидел в конторе за столом, на котором стояли отключенный телефон и портрет в самодельной картонной рамке – маршал Жуков на белом коне. А ночью, подстелив шинель, на том же столе укладывался спать. Во дворе у нас его все боялись. И когда он, чуть прихрамывая на раненую ногу, с офицерской планшеткой через плечо выходил из конторы, самые отпетые пацаны тотчас затихали.
– А тебе какое дело? – с холодным подозрением спрашивает Ленька.
Понимаю — он уже сожалеет о том, что поделился со мной своей тайной. Обиженно роняю:
– Раз не веришь, зачем же клятву брал?
– Ладно, – бурчит Ленька, – не куксись. Степан Васильевич сказал: «Вы как уполномоченная по квартире, если имеете подозрение, то пишите заявление. Пусть соседи подпишут. Я сообщу куда надо.
И будут разбираться».
Вечером того же дня, когда бабушка и тетя Паша, Ленькина мать, возились на кухне, Нагорная громко объявила:
– Граждане жильцы! Я как уполномоченная написала заявление о предательской деятельности гражданки Филимоновой во время немецко-фашистской
Мне стало жутко. «Значит, Ленька ничего не выдумал». Я вжалась между стенкой и шкафом. Авось не заметят.
– Та ви що, з глузду зъихали (с ума посходили)? Она ж на ладан дышит, наша баба Маня, – тотчас вскинулась тетя Паша и всплеснула руками.
– Ничего! Как немцам прислуживать, так здоровая была, как конь, а наши пришли, так сразу помирать собралась, — усмехнулась Нагорная. — Видно, ей Советская власть не по нутру. Как и мужу ее, белогвардейской сволочи. В общем, ладно, нечего тут рассусоливать. Подписывайтесь, а знающие люди без нас разберутся, враг она Советской власти или нет. – И Нагорная подошла с бумагой к моей бабушке Доре.
– Вы меня извините, мадам Нагорная, но подписывать такую бумагу не могу. Я Марию Федоровну почти четверть века знаю. Она очень порядочный человек. Очень. А что муж ее в белой армии служил, так знаете, повинную голову меч не сечет. – Я слышу, как голос бабушки дрожит и прерывается, и мне становится больно за нее.
– Что вы такое говорите, мадам Коган? Я ж имею точные данные, что она ваших евреев из дома всех до одного повыдавала. И доктора Франка, и сапожника Каца, и Бронштейна. Ну всех, чисто всех, кто остался! – воскликнула Нагорная. – И вы ж ее еще защищаете?
– Брехня все это! Чистая брехня. Не выдавала никого бабка Маня!
– закричала тетя Паша.
– Нет, мадам Нагорная, такую бумагу я не подпишу, – твердо отрезала бабушка и поджала губы. А уж если бабушка поджала губы, то тут хоть головой об стенку бейся, ее не переупрямишь. Я свою бабушку знала хорошо.
– А я вам напрямки скажу. Я баба простая. – Тетя Паша оттеснила назад бабушку и стала прямо перед Нагорной. — Надумалось вам занять комнату бабки Мани, бо она с балконом. Думаете, мы здесь все глухие, чи що? И гроши ей совали, и сало давали. А она – ни в какую. Хочу в своем гнезде помереть.
– Ишь ты, как запела! Много знаешь, как я погляжу, – подбоченилась Нагорная. — Надо еще проверить, чем ты сама здесь занималась в оккупацию. Думаешь, проститутка, на тебя управы не найду? Кто у тебя месяц без прописки ночует, а? Или если он с черного хода через третий этаж приходит, так и все – концы в воду! Нет! Советская власть мне не зря доверила. Я выслежу.
– Що? Ах ты стерва такая! Та, може, у нас кохання? — всплеснула руками тетя Паша и по-девичьи покраснела.
– Знаем мы это ваше кохання. За деньги и хлебные карточки. С голодухи пухнешь. Вот тебе и кохання. Себя и щенка своего прокормить не можешь. Конечно, это легче, чем по людям полы мыть, стирать чужие тряпки и вонючие горшки выносить.
– Тише! Как вам не стыдно, мадам Нагорная? Дети могут услышать, – вмешалась бабушка.
– Ха, дети. Ее Ленька, – Нагорная ткнула красным наманикюренным пальцем в тетю Пашу, – того и гляди сопрет что-нибудь. Не зря его все босяком зовут. А эта ваша тихоня, – и она повернулась в бабушкину сторону, – только и знает, что ходит и подсматривает, что я в кастрюлю кладу. Побирушка рахитичная! Бабку Маню и ту объедает.
Мне захотелось выскочить из-за шкафа. Крикнуть этой Нагорнихе прямо в лицо: «Врете!» Но тотчас вспомнила морковные чаи с сахарином у Марии Федоровны. Она то и дело зазывала меня. Иногда, не устояв перед ее уговорами, я съедала тонкий ломтик хлеба.