Господи, подари нам завтра!
Шрифт:
– Так ведь свадьба ж у нас была. Люди ж видели, – пыталась защищаться тетя Паша.
– Люди! — закричала Нагорная и подбоченилась. – Эта белогвардейка недобитая? – Она повернулась в сторону Марии Федоровны, которая, не поднимая головы, щипала старым зазубренным секачом растопку для буржуйки. – Или эта жидовка? – И Нагорная ткнула пальцев в бабушку.
– Как вы смеете нас всех обливать грязью? – закричала бабушка.
– Молчи! А то заявлю, и конфискуют у тебя «Зингер» за то, что работаешь без патента. Ты думаешь, если дверь на крючке держишь и радио включаешь,
Как вошь раздавлю! – И Нагорная щелкнула ногтем о ноготь. Она хотела еще что-то сказать, но здесь появился Степан Васильевич, как всегда в последнее время, здорово навеселе. Китель его был расстегнут, и сытое тело так и выпирало.
– А ну, бабы, что за шум, а драки нету?
– Она, – прохрипел Ленька и мотнул головой в сторону Нагорной, – моей матери проходу не дает. Она нам всем здесь жизнь заедает.
– Ты как со старшими разговариваешь? Этому тебя учат в школе? – И Степан Васильевич схватил Леньку за плечо. — Этому тебя Советская власть учит? За таких паскудников, как ты, мы на фронте бились до последнего…
– Вы за меня на фронте не бились. За меня мой отец бился. А если б он жив был, так одной гранатой и тебя, и твою Нагорниху подорвал бы! — сказал сквозь слезы Ленька.
– Ах ты гаденыш! — И Степан Васильевич ударил Леньку наотмашь по лицу.
– Ой, спасите, люди добрые! – закричала тетя Паша и бросилась к Леньке, но тут же отлетела к стенке — Нагорная толкнула ее в грудь.
– «Спасите», я тебя спасу! – крикнула Нагорная и ударила тетю Пашу ногой в живот. – И тебя, и щенка твоего, который у тебя в утробе.
Мы с бабушкой подскочили к Нагорной, хотели оттащить ее от тети Паши, но она одним толчком отбросила нас и снова пнула тетю Пашу в живот.
– А-а-а! – вдруг раздался истошный крик Марии Федоровны. – Так ты ребенка хочешь убить, Мишеньку?! — И она с секачом в руках двинулась на Нагорную. Эта старая сгорбленная женщина вдруг выпрямилась и стала выше всех ростом. Глаза ее ярко засинели, а седые волосы разметались по плечам. Внезапно с силой, надсадно хакнула. Раздался глухой стук.
– Ай-яй-яй, – тонко, по-щенячьи взвизгнула Нагорная.
Казалось, чья-то могучая рука разбросала нас всех в один миг в разные стороны. Один только Степан Васильевич неподвижно застыл посреди кухни. Он стоял словно статуя, нелепо вытянув руку вперед. Тяжелые капли крови разбрызгивались у его ног.
– Сейчас, сейчас, – лепетала бабушка побелевшими губами.
Через секунду она с треском рвала простыню на длинные узкие полосы и бинтовала ему руку. Голубь с голубкой, восходящее солнце, буквы «СССР» – все набухло и пропиталось кровью. Кровь просачивалась и расползалась бесформенным пятном сквозь новый слой бинта.
– Ничего страшного, – шептала бабушка, – просто чуть-чуть поцарапана кожа.
В глубине квартиры кто-то протяжно, тихо выл.
«Бум, бум, бум», – мерно плывет в осеннем сыром воздухе. Сквозь полуопущенные веки я пристально разглядываю голубоватую нить шрама. И не могу оторвать от нее глаз.
«Ты
– Паша, значит, тоже здесь, – внезапно прерывает долгое молчание Степан Васильевич, и сердце у меня проваливается куда-то вниз от испуга и неожиданности. — Покажи мне, где она лежит. – Углы губ у него подрагивают.
– Ни за что, – вырывается у меня.
Острый, худой кадык его дергается:
– Думаешь, не понимаю, что виноват? Что загубил ее по жадности? Думаешь, я не знал, как вы меня все ненавидели? Знал. Вот ведь ненавидели, а не показывали, боялись. Бывало, бабка твоя, – он кивнул на могильную плиту, – мир ее праху, сама первая здоровается, а в глаза не глядит, чтобы я ее ненависти не видел. Только ты ж и меня пойми. – Он искательно смотрит мне в глаза. — От голодухи шатало. А для меня голодуха – смерть. Я в детстве голодовал страшно. Как увижу корку хлеба, дрожу дрожмя. На фронте хоть и жутко было, но там тебя и накормят, и оденут, и сто грамм наркомовских дадут. Скажут «иди» – идешь, Скажут «стой» – стоишь.
Кончилась война, а я ничего не умею. Только стрелять и убивать.
Живи, как хочешь. Выходит, после войны я никому не нужен стал.
А как жить начинать, когда все сызнова? Во время войны все мечтали о победе. – Он скупо улыбнулся. – Знаешь, шли мы в сорок пятом по Германии, заскочил я в один дом, а там печка кафелем обложена, ванна с горячей водой. А я ж такого никогда в своей жизни не видел. Ну, думаю, приду после войны, вот так и заживу. Как же, я – Победитель! А пришел – пайка хлеба да макухи кусок. На столе спал.
Да если хочешь знать, так я как увидел белую постель с подушками и простынями да скатерть на столе, так чуть не заплакал. Ну ладно, чего уж теперь. — Он махнул рукой.
Я сжимаю кулаки так крепко, что ногти впиваются в ладони.
«Ненавижу», – хочется крикнуть прямо ему в лицо. Но я еще крепче сжимаю губы.
«Я из-за тебя молчу. Слышишь? Из-за тебя, – в беззвучном гневе попрекаю бабушку, – ведь он предал всех. Погибших, живых. Он предал нас — меня, Леньку. Ты помнишь, как нас называли? Дети победителей! Где эта победа? Где?» – «Глупая. Жизнь – это жизнь.
Плохая она или хорошая. Но это все-таки жизнь. – И столько затаенной боли и тоски слышится в бабушкином голосе, что у меня начинают подступать слезы. — Ты опять плачешь, – укоризненно шепчет она. – Ты же мне обещала. — Я прикрываю глаза. Часто, мелко киваю головой. — Где мальчик? — спрашивает бабушка с тихой печалью. — Он так редко приходит сюда».
Я судорожно сглатываю комок, подступивший к горлу. Слова мимо воли срываются у меня с губ:
– Сейчас он придет. Я послала его за цветами для тебя.