Господи, подари нам завтра!
Шрифт:
– Ты о ком? — с удивлением спрашивает Степан Васильевич, и лохматые брови его поднимаются вверх, на лоб.
– Мой сын, – с неловкостью поясняю я. – Он пошел за цветами.
– За цветами? — Степан Васильевич начинает вдруг суетиться.
— Надо было сказать, чтобы у супружницы моей не покупал, у Нагорной. Они у нее все подрезанные.
– Как подрезанные? – удивляюсь я.
– Да так, ножичком – стебель чик-чик, чтоб не было видно, что с могил собранные. Вечером она их собирает, на ночь – в воду, а на следующий день продает. Как будешь выходить с кладбища, ее сразу приметишь,
– Ты цветы на могилку так просто не клади. Ты под самый цвет ломай их. Под самый цвет. – Несколько секунд он стоит молча. Потом кивает. — Ну, я пошел. – Долго пятится задом, наконец круто поворачивается и уходит.
Он идет вдоль аллеи, чуть припадая на раненую ногу, бывший фронтовик с офицерской планшеткой через плечо.
– Мама, – окликает меня подошедший сын и протягивает букет роз. Я внимательно смотрю на стебли, они все подрезаны.
– Нет! – кричу я и бросаю розы на землю. – Нет! – Я топчу их, и слезы текут у меня по щекам.
Люди проходят мимо, не оглядываясь. Здесь видели и не такое.
И лишь одна старушка останавливается, вздыхает и спрашивает у сына:
– Видно, кого родного схоронила…
Минск, 1981 год
АРБУЗ С ХЛЕБОМ
Если вы не бывали в Одессе, то, конечно, не представляете, что такое старый одесский дворик. С его пристроечками, балкончиками, кладовочками – они точно ласточкины гнёзда лепятся к стенам почерневшего от времени ракушечника. С чугунной водопроводной колонкой, у которой рычаг отполирован ладонями прабабушек и бабушек нынешней ребятни. С маленькой клумбой, где буйствуют беспризорные ночные фиалки, простецкие петушки и неженкимальвы. Но главное в этих дворах – крытые галереи. Они сбегают вниз крутыми, скрипучими, щербатыми ступенями. Они нависают сумрачным козырьком над первыми этажами и опоясывают стены.
И от этого дом смахивает на стриженную под нуль голову новобранца, которому по самые уши нахлобучили парадную фуражку с высокой тульей. Сюда, на эти крытые галереи, выходят двери всех квартир. Здесь, на широких мраморных подоконниках, до блеска начищенные примусы неистовствуют в угаре, источаемом золотистой жареной рыбой и пепельно-фиолетовыми печеными баклажанами.
Отсюда просматривается весь двор, мощённый угловатым сизым булыжником. И можете не сомневаться – незамеченным вы не пройдёте. Даже если из-за своей северной скованности и угрюмости молча будете шарить взглядом по черной доске, где крохотными буковками написано «Список жильцов», кто-нибудь обязательно не выдержит и сердобольно спросит:
– Вы до кого, товариш?
Потому что это не просто двор, это старый одесский дворик. Здесь старики помнят детьми тех, у кого уже свои дети. Здесь вечерами открываются двери квартир, и люди выходят, чтобы поговорить о жаре, о ценах, и, конечно, о жизни. Здесь в затхлых рундуках, обшитых железом, хранятся такие старые вещи, о назначении которых многие уже и не догадываются.
– Бабушка Дуся, можно я возьму это колесо?
– Полож на место, и шоб я
Старый сапожник Арон пристроил у своего обитого жестью табурета лампочку. И даже сейчас, в сумерках, не выпускает из рук молотка. Во рту у него деревянные шпильки, а между колен зажата сапожная лапа с детской сандалией. Он выплёвывает последнюю шпильку, вгоняет её точным, экономным движением в подошву. И лишь после этого начинает обстоятельно объяснять:
– Эта игра называлась серсо. Там, где сейчас на Соборной площади собираются эти мишигасы (сумасшедшие) болельщики, там дети катали серсо. За пару копеек можно было получить эту игру на целый час. Катай себе на здоровье.
– Что такое, дядя Арон? Чем вам помешали болельщики? – лениво цедит Миша, худой мужчина в сетчатой майке.
Через её крупные ячейки выбиваются кустики черных курчавых волос, которые точно пушистая вязаная фуфайка покрывают его грудь, плечи и спину.
– Вижу, моя жена таки перетянула вас на свою сторону. Как тебе это удалось, Роза?
Он оборачивается к жене, которая сидит рядом, и легонько хлопает ее по широкой спине.
– Оставь свои шуточки, – бросает она лениво через плечо, – лучше посмотри, что делают твои милые детки.
Голос её тягуч и пронзителен. Она отдыхает от одуряющего стрекотания швейных машин на фабрике, от кухонного чада, а главное, от головоломных расчетов: «Если купить детям кило вишни, так не хватит Мише на брынзу. Что я ему дам с собой на работу? А горячий цех – это горячий цех. При такой еде недолго и хворобу подхватить». Роза вздыхает и стягивает расходящиеся полы старого цветастого халата. Внезапно точно ужаленная вскакивает со стула:
– Миша! Куда ты смотришь, Миша. Это твои дети или это приблудные байстрюки, мамзеры? Они же сейчас отобьют себе все ноги.
Они же провалят нас всех со всеми нашими бебехами на первый этаж к мадам Головняк!
Худенький мальчик с тоненькими как былинка ножками, покраснев от натуги, упрямо тянет из рундука чугунную наковальню.
Девочка, кряхтя и охая, помогает ему какой-то палкой.
– Дети, вы, наверно, хотите спать? Да, дети? Вы соскучились по своим кроваткам, по маминым песенкам? – Голос Миши тих и невозмутим.
Наковальня с грохотом падает на дно рундука, вслед за этим оглушительно хлопает обитая железом крышка. Дети, громко стуча босыми пятками по деревянным ступеням лестницы, выбегают во двор.
– Вы заметили, как они любят мамины песенки? – смеётся Миша.
Смех у него громкий, заразительный, кудахтающий. Начав смеяться, он долго не может успокоиться. Глядя на него, улыбаются Арон и Дуся. А Роза невозмутима. Руки её сложены калачиком и подпирают высокую грудь.
– Почеши, почеши язык, – изредка вставляет она.
– Вы помните, как эти бедолаги криком кричали по ночам? – сквозь смех спрашивает Миша. – Доктор потом мне объяснил, что это у них от испуга. Говорит: «Ваша жена, дай ей Б-г здоровья, такая музыкальная, не сглазить бы. Лучше всего ей петь в хоре казаков. И дома будет тише, и дети будут спокойней», – он с новой силой заливается смехом.