Господин Адамсон
Шрифт:
Анни, до сих пор я говорил просто так, ни для кого, для всех, но постепенно сообразил, что все это я рассказываю только тебе. Историю про господина Адамсона, у которого тоже была внучка. Теперь-то я понимаю — я ведь и сам уже дедушка и даже прадедушка, — как колотилось его сердце, когда он с моей помощью пытался выяснить, что стало с его Биби. Все ли у нее в порядке, как ей живется. А ей тогда было бы всего двенадцать. Совсем еще девочка. Как, наверно, господину Адамсону хотелось бы увидеть сейчас, что сделала с ней безжалостная жизнь. Но в том-то и дело: в длинном ряду потомков всегда есть такие, чье будущее ты никогда не узнаешь. Потому что они принадлежат к следующему за тобой поколению. Это больно, а иногда и хорошо, что это так.
Я не собираюсь рассказывать тебе о своей жизни, Анни, не пугайся. Скажем так: жизнь — это череда дней рождения. Вначале я задувал свечки, потом Сюзанна и я, потом Сюзанна и Ноэми — но и я тоже, иногда, — затем Ноэми и ты, Анни, и, наконец, ты, Бимбо и Бембо. Я видел зеленые
Кстати, я надеюсь — а иначе все напрасно! — что ты найдешь диктофон здесь на садовой скамейке. Он ведь твой. И ты наверняка заметишь, что я наговорил целую кассету. Не может быть, чтобы тебе не пришло в голову, что я не просто так взял твой диктофон. Между прочим, замечательная штука. Правда. В молодости у меня был кассетник фирмы «Угер», тогда он считался удивительно компактным, размером с кирпич и в два раза тяжелее. А теперь твой технологический шедевр. Величиной — с два кусочка сахара и при этом десять тысяч часов записи.
Так вот, Анни. Я должен тебе рассказать еще о двух своих — как их назвать? — причудах. Иначе ты не поймешь, насколько крепкой осталась и по сей день связанность моей жизни с призрачным существованием господина Адамсона. Они не отпускали меня, мои безумства. Не давали прерваться моей связи с господином Адамсоном. Я могу назвать две свои навязчивые идеи — а они, как ты увидишь, владели мной до вполне определенной даты — это язык навахо и раскопки. Они были чем-то вроде завещания господина Адамсона и видом послушания. Выполняя его, я следовал древнему указанию моих богов, которые вложили мне прямо в руки кость динозавра, ее магическая значительность тогда обожгла мои ладони. Она и сегодня еще обжигает меня. Словно ее выплюнула магма. Вот она, тут, лежит рядом, эта древняя кость, источая жар. Ты увидела ее в машине и спросила:
— Что это, дедушка?
Я ответил:
— Кость мамонта. Или динозавра.
Ты рассмеялась и возразила:
— Это кость коровы. — И возможно, ты была права.
Язык навахо поразил меня как болезнь. Прекрасная мания, сладкое безумие. Во-первых, разумеется, потому, что он своей сложностью превосходил все известные мне языки. Во-вторых, конечно же потому, что сам я с давних пор был навахо, да не просто навахо, а вождем и, даже когда вырос, почитал волшебное перо. Все эти годы оно лежало в среднем ящике моего письменного стола, между старыми фотографиями и детскими рисунками Ноэми, жалкий реликт, но ни при каких обстоятельствах я бы не выбросил его в мусор. Священные перья не выбрасывают! Сегодня я воткнул его в немногие оставшиеся у меня волосы. Подчиняясь непонятному порыву, я в последнюю минуту перед отъездом вынул его из письменного стола и всю дорогу сюда поглядывал на него в зеркало «ситроена». Я и сейчас его чувствую, когда дотрагиваюсь до него двумя пальцами: перо, которое каждый вождь получает во время церемонии избрания (Мик избрал меня, а я его), перо, которое сопровождает его и на Вечную Охоту.
Тот, кто решается изучать язык навахо, — мне было двадцать лет, когда это произошло, — да так, чтобы овладеть им, проиграл с самого начала. Правильного атабаскского языка не существует; вероятно, его никогда и не было, потому что он, подобно языку хамелеонов, состоит из отклонений и вариантов, которые сразу же после образования начинают изменяться. Древний язык, меняющийся с давних пор. Если ты усваиваешь одну особенность, то взамен упускаешь вторую и путаешь третью с четвертой, которая, вероятнее всего, к тому моменту, когда ты на нее натолкнешься, уже выйдет из употребления. И самим навахо это так же трудно, хотя у них, как и во всем мире, любой ребенок, болтающий во время игры с самим собой, без труда выучивает безумно сложные конструкции. Они даже не замечают, что употребляют континуативное прошедшее время, способное довести новичка вроде меня до отчаяния. Din'e-Bizaad (язык навахо, они называют себя Din'e — люди) на самом деле так непонятен, что армия США во время Второй мировой войны использовала двадцать семь навахо в чине сержантов для секретной радиосвязи. Язык навахо оказался эффективнее любой другой системы шифрования, при этом индейцы просто нормально разговаривали друг с другом. Японцы, расшифровавшие во время войны все остальные коды, до последнего дня не понимали ни слова из тех загадочных перехваченных ими звуков, которые, как они подозревали, были приказами войскам в Тихом океане. Без навахо никогда бы не удалось завоевать Гуам, Иво-Джиму, Окинаву, Пелелиу, Сайпан, Бугенвиль и Тараву. А когда война была выиграна, связисты-навахо получили высокие военные награды, которые носили по праздничным дням вместе с традиционными магическими предметами (лапой волка, зубами медведя, черепом луговой собачки)… Это было давно, Анни. А ты когда-нибудь слышала про Пёрл-Харбор или Хиросиму? Думаю, что нет.
Вскоре я полностью отдался своей страсти к языку навахо, хотя годами, даже десятилетиями не встречал никого с таким же хобби, не говоря уж о том, чтобы повстречать хоть одного навахо. В Базеле нет индейцев. Однако это меня не остановило, и я стал разговаривать со своим отражением
Плохо у меня получался и глоттальный взрыв,[7] тем более что я так и не понял, что это такое. Во всяком случае, это что-то, что не получается ни у кого, если он не индеец (даже у Гуссена и Уилсона), а этот звук — самый частый из согласных звуков. Даже слова, которые вроде бы начинаются с гласного звука, на самом деле начинаются с глоттального взрыва. И вот я пытался перед зеркалом разговаривать с самим собой и произносить глоттализованные[8] согласные |ch’,k’ t’, tl’|, подготавливая рот, как советовал один учебник, к произнесению звука и произнося его потом при закрытой голосовой щели. Я старался производить эти высокие звуки потоком воздуха изо рта, а не из легких. И когда я говорил |gh|, то представлял себе, как советовал другой учебник, что у меня на нёбе волос и я хочу кашлем избавиться от него. Я часами тренировался в произнесении звука |l| и выдыхал воздух между языком и нёбом. И так много раз кряду, и никогда у меня не было ни малейшего представления, правильно я это делаю или нет.
Мою вторую причуду ты, может быть, помнишь, Анни. Я копал. Ты не раз бывала со мной, когда я в грязных брюках стоял в саду со своими инструментами. Да, я копал. Много лет, стоило мне увидеть лопату, я не мог сразу же не воткнуть ее в землю. Непреодолимая потребность. Копание шло на пользу моей голове, которой тогда — какое же это счастье! — совсем нечего было делать, не о чем было думать, пока тело разогревалось и покрывалось потом. Я радовался, если надо было перекопать огород и посадить картофель. (Маленькой девочкой ты иногда собирала в ведерко жуков, которых отец Мика называл колорадскими, — leptinotarsa decemlineata.) Каждый раз, когда у меня было неспокойно на душе — то есть практически ежедневно, — я хватался за лопату и отправлялся в огород. И сразу чувствовал себя счастливым. Я стал образцовым крестьянином, у меня был самый крупный картофель в округе. Сюзанна радовалась вместе со мной и научилась замечательно готовить все блюда из картошки. Гратен дофинуа, помм-фри, картошка, жареная с салом. Ты тоже их любила. Помнишь?
Конечно, орудуя лопатой, я думал о господине Адамсоне. Но рядом со мной не было ни господина Стаматакиса, ни господина Шлимана, для которых я мог бы копать. А в Базеле и его окрестностях самые удачливые археологи находили в лучшем случае окаменевшие туалетные сооружения периода раннего Средневековья или, если уж очень повезет, пару кельтских черепков. Сознаюсь, в самом начале моих трудов в огороде иногда на несколько секунд перед моими глазами вставали картины пронизанных светом мраморных колонн, рощ, белых сияющих храмов. Совершенно очевидно: я мечтал о Греции, которую после приключения с господином Адамсоном никогда больше не видел. Все-таки гробница царя — это вам не картошка. Я начал думать, что раз уж Микены раскопаны, то где-то в других местах еще могут таиться какие-нибудь сокровища. Олимпия, как я слышал, до сих пор оставалась лугом с парой мраморных обломков, торчавших из земли. Позднее, прикрепив к поясу свою армейскую складную лопатку, я съездил вместе с Сюзанной в Афины, на острова Наксос и Парос, да и в Микены тоже. Я сразу же нашел вход для мертвых и ощупал старые стены. Один раз я даже почувствовал тот холодок — нет сомнений, сквозь меня прошел покойник. После этого мне хотелось только домой. Мы отправились в обратный путь на несколько дней раньше, чем планировали. Я был землекопом, это да — но не археологом. Без боли и всякого сожаления я вернулся к картофелю.