Господин посол
Шрифт:
– Что за человек ваш отец?
– спросила Гленда.
Пабло ответил не сразу. Знал ли он своего отца?
– Он высокий, худой, немного сутулый, с длинным лицом, печальными глазами, тонкими аристократическими руками, тихим голосом. Таков его портрет. Еще я могу сказать, что он человек замкнутый, книголюб, молчальник, но все его уважают. С детства я слышал, что противоречить дону Дионисио нельзя... И шуметь при нем тоже... И огорчать его тоже, потому что он болен... Наш семейный врач сказал мне однажды: "Ваш отец еще довольно молод, но его бедное сердце очень устало, износилось, ему тысяча лет". Я понял эти слова буквально и долго думал, что сердце у моего отца действительно тысячелетнее.
– А мать?
– Если отец был для меня чуть ли не легендарным героем, чем-то вроде старинной статуи, то к матери я относился совсем
– А что же делал ваш отец?
– Подозреваю, что он жил и по сей день живет в мире грез, не желая знать действительности, которая не соответствует его мечтам. Я убежден, что из него вышел бы образцовый монах, в монастыре он был бы счастлив.
Пабло лежал на спине, скрестив руки под головой.
– Нужно иметь в виду, доном Дионисио с юношеских лет владеют два страха. Первый - это страх смерти, толкнувший его в объятия церкви. Он силен в теологии, наверно, ничуть не меньше архиепископа-примаса. Второй страх - это страх перед коммунистами, которые, захватив власть в свои руки, конфискуют его состояние и лишат его свободы вероисповедания и других свобод, для него жизненно важных. И тем не менее он по-настоящему хороший человек, поверьте, Гленда. Он делал трогательные, хотя и безуспешные попытки найти со мной общий язык.
– И как вы реагировали на эти попытки?
– Мальчиком я питал к нему сочувственную привязанность и уважение. Но когда я вырос, я восстал... И восстание это завершилось поступком, о котором я уже вам говорил. Я считаю, что спас жизнь Грису не только из дружеских чувств к старому учителю, но также и в знак протеста против убеждений моих родителей, которым противостояли идеи Гриса, агностика и сторонника социализма. Разумеется, я понял это много позднее...
– Как сложна жизнь!
– Гленда вздохнула.
– Когда мне было лет пятнадцать, я уехал на каникулы в Соледад-дель-Мар, где у нас была усадьба и плантации. Там я влюбился в дочь пеона, примерно своего возраста, звали ее Пия. Мы с ней забирались в заросли сахарного тростника и подолгу лежали там, лакомясь фруктами, смеясь и рассказывая друг другу всякие истории. И случилось неизбежное, ведь мы были так юны... Грехопадение наше свершилось вечером, инициатива принадлежала Пии, такой же неискушенной и неловкой в любви, как и я. И тогда мы влюбились друг в друга и продолжали тайно встречаться, иногда в зарослях на берегу реки после объятий, нагие мы бросались в воду и плавали... До сего дня, если я слышу запах патоки, зелени, нагретой солнцем земли, я неизбежно вспоминаю Пию. Но однажды нас кто-то увидел и рассказал об этом матери, разразился страшный скандал... Можете себе представить, что было с доньей Исабелью Ортега-и-Мурат! Ее сын, ее плоть, ее кровь, занимался недостойным делом в зарослях сахарного тростника, да еще с дочерью пеона! Я был изгнан из Эдема. Мать плакала, проклинала меня и наконец, утерев слезы, спросила: "Ты хочешь убить своего отца? Неужели ты не знаешь, что его сердце может не выдержать?" Она решила не рассказывать ему о моем "преступлении". Скандал замяли, отца Пии уволили, и ему пришлось со всей семьей перебраться на другую плантацию. Меня же отправили в иезуитский колледж, где я изучал богословие, выслушивая постоянные угрозы адскими муками. Думаю, что два года, которые я провел в этом заведении, заложили фундамент моего агностицизма. Я убедился, что заниматься религией скучно, а бог - слишком строгий наставник... Моя мать мечтала сохранить меня до брака непорочным и рано женить на какой-нибудь девушке нашего круга, с которой мы народили бы детей для продления рода Ортега-и-Мурат, а те в свою очередь расширили бы наши земли, умножили богатство. В восемнадцать лет, когда я поступил в университет, мне уже подыскивали невесту. Кандидаток было три или четыре, все из видных семей Серро-Эрмосо. Я снова восстал. У меня не было никакого желания вступать в брак по расчету, но и склонности к аскетизму тоже, поэтому я часто менял женщин, и совсем не все они были проститутками. Впрочем, вам, наверно, неприятно все это слушать.
Гленда ответила не сразу. Ей вдруг показалось, что рядом с нею тот истерзанный негр.
– Почему? Просто это меня огорчает... Я не сторонница стихийных страстей.
– В том году, когда я собирался получить диплом бакалавра, мне пришлось покинуть Сакраменто по известным вам причинам. И сейчас я изо всех сил стараюсь ничем не ранить сердца дона Дионисио или гордости доньи Исабели.
Пабло замолчал и стал смотреть на мигающие огни самолета, который на небольшой высоте летел к аэропорту. Теперь он пришел к заключению, что Гленда очень напоминает Пию: тот же рот... длинные ноги. Правда, Пия была смуглой. А глаза? Какие у нее были глаза? Он не мог вспомнить.
– И все же вы больше любите отца, не так ли, Пабло?
– Я стараюсь не думать об этом. Мы с матерью часто ссоримся, когда встречаемся, и даже в письмах. Но у меня сейчас же возникает чувство вины перед ней, потому что к отцу я всегда испытывал нежность, а может, это была жалость? Моя совесть неспокойна оттого, что я никогда по-настоящему не попытался сблизиться с ним с тех пор, как стал взрослым...
Под деревьями мелькали силуэты гуляющих, на противоположном берегу светились огни. Над городом стояло мерцающее красновато-желтое зарево.
– Вы хотите вернуться домой?
– спросила Гленда, тотчас почувствовав, что могла бы спросить об этом и себя.
– И хочу и не хочу. Я боюсь. Мой мир очень непохож на мир моих родителей, а может, наоборот, я обнаружу, что в сущности я такой же, как они, и это будет для меня тяжелым разочарованием. Действительно, все очень сложно.
– Но когда-нибудь ваш отец умрет, - прошептала Гленда после некоторого колебания.
– В тот же день мать изобретет новый способ шантажа, лишь бы продлить свою власть надо мной. Когда сердце отца перестанет биться, а тело его будет погребено в фамильном склепе Ортега-и-Мурат, донья Исабель начнет спекулировать на памяти дона Дионисио, уважать которую я обязан. Она будет напоминать мне непрестанно, какие надежды возлагал на меня старик: я должен охранять семейные владения и уважать социальный строй, опорой которого он являлся... и который я считаю жестоким, абсурдным и несправедливым.
– Вы социалист?
– Забавно, американцы боятся слова "социализм" и в то же время подготовлены к нему, как ни одна другая нация. Но я отвечу на ваш вопрос. Если хотите, можете наклеить на меня ярлык социалиста, утопического социалиста, сочувствующего либерала, гуманиста - какой угодно, название меня не интересует. Меня интересует установление социальной справедливости. В моей стране около двух миллионов жителей, а управляется она всего тридцатью семействами да двумя крупными американскими компаниями. Население Сакраменто обречено на бесправие, нищету, голод, болезни, большую смертность... Вы думаете, вернувшись в Сакраменто, я стану служить сохранению этого строя?
– А что вам еще остается?
Пабло перевернулся на живот и подпер голову руками.
– Это я и стараюсь понять.
29
Мишель Мишель сделал еще одну короткую запись в своем дневнике: "Двадцать минут девятого. Сегодня вечером Г. Э., панибратски подмигнув мне, что лишний раз доказало его невоспитанность, велел приготовить ужин на двоих, который я должен подать в 10 часов, когда посол спустится с любовницей из спальни.
Через несколько минут после нашего разговора я услышал звонок и пошел открыть. Я был поражен: вместо мадам В. Передо мной предстала мадемуазель Ф. А., белокурая американка, улыбавшаяся, как красотка с рекламы зубной пасты. Bon Diea! Сейчас они наверху, вероятно, уже разделись и предаются любви на изабелинской кровати: мраморная статуя и бронзовый фавн. Великолепный контраст! Я бы не отказался посмотреть на эту сцену, отчасти из научного интереса, отчасти из любопытства. Ho h'elas" .