Господин Пруст
Шрифт:
— Вы не представляете себе, какая это была замечательная женщина!.. Она скрывала в себе и болезнь, и свою боль от утраты.
Однако что за болезнь и какая операция — кое-кто упоминал об опухоли — он никогда ничего не говорил, и мне всегда казалось, что ему не понравились бы мои вопросы. По некоторым его намекам можно было заключить о смертельном приступе уремии.
Даже и через пятнадцать лет воспоминание об этой смерти слишком волновало г-на Пруста, чтобы затрагивать столь болезненную тему.
Рассказывали всякие истории, будто в годовщину ее ухода он задыхался от астмы и у него были видения
К тому же г-н Пруст вообще никогда не обращал внимания на годовщины. Он просто не вспоминал о них. Я ни Разу не видела, чтобы в какую-нибудь из таких дат он был как-то особенно печален или именно в эти дни рассказывал мне о своих родителях. По его словам, прежде он каждый год приносил камень к склепу предков с материнской стороны — они были евреями, и таков обычный ритуал их религии. Это делалось для соблюдения традиции и, как я сильно подозреваю, в угоду матери. По поводу цветов на могилу отцовских предков в день Всех Святых он говорил:
— Цветы — это знак дружбы и любви к живым; мертвым они не нужны. Но таков обычай, и я соблюдаю его; однако у меня нет благоговения к кладбищам, и не там я нахожу своих ушедших. Они всегда в моей памяти.
О матери г-н Пруст вспоминал всегда с просветленной улыбкой нежности:
— Матушка часто повторяла: «Что же будет с тобой, Марсельчик, когда я умру?» или: «Ах ты, мой бедный волчонок...» Знаете, какими были ее последние слова?.. «Бедное мое солнышко, как только ты будешь без меня? Но, главное, оставайся католиком».
Всю его боль я могла почувствовать только в те минуты, когда г-н Пруст просил достать из комода фотографию матери. Если он что-то и говорил, то лишь объяснял мне подробности ее туалета. Однажды попросил поставить фотографию на камин, чтобы видеть ее с постели. Так она простояла два или три дня. Потом он позвал меня.
— Дорогая Селеста, уберите мамино фото. Видите ли, когда привыкаешь, чувства притупляются.
Как-то ночью я сказала ему:
— Сударь, я так к вам привязана, что мне часто представляется, как на Страшном Суде все мы окажемся в долине Иосафата [4] . Для меня будет огромным счастьем вновь встретиться с вами! Вы верите во все это?
4
Долина Иосафата— находится в окрестностях Иерусалима и названа так в память погребенного там царя Иудейского. По преданию, там будет вершиться Страшный Суд после конца света. (Примеч. переводчика).
— Не знаю, Селеста, но мне хотелось бы. И если бы я был уверен в том, что встречу там матушку, то хотел бы умереть прямо сейчас.
XIII
ВРЕМЯ КАМЕЛИИ
Только после того, как г-н Пруст стал говорить мне о мире своего детства и юности, я начала понимать, что по-настоящему он живет лишь в сновидениях своей памяти. От этих двух эпох у него сохранились нежные и ослепительные образы, но он не испытывал ни сожалений, ни тоски по прошедшему, потому что, вспоминая их, весь переносился в тот навсегда исчезнувший мир.
Если судить по словам самого г-на Пруста, уже тогда он был таким, как я узнала его — очень вдумчивым, очень сосредоточенным в самом себе, но при этом с величайшим желанием познавать внешней мир и быть им признанным, в чем ему немало помогал его врожденный шарм. Стремясь не столько привлечь к себе внимание или дружбу, сколько самому постичь людей и внутренне обогатиться от них, он, словно пчела, безошибочно садился только на хорошие цветы.
Все ему легко удавалось. Он рассказывал, что у него не было никаких затруднений в школе, кроме алгебры, из-за которой ему приходилось иногда просить помощи у младшего брата, Робера.
— Робер говорил мне: «Делай как я — работай, и тогда все поймешь». Но я не любил алгебру, мне это было неинтересно. Может быть, если заняться ею сегодня... И я никогда не преодолевал трудности. То и дело слышишь, как люди надувают щеки: «Я лиценциат, я доктор...» — как будто они проглотили целые Гималаи. О, мне все это просто смешно. И к экзаменам я никогда не готовился.
В нем ощущалось это наивное и как бы удивленное удовлетворение оттого, что ему не приходилось делать усилий.
Такая же легкость была у него и в отношениях с товарищами, за исключением только одного недостатка, доставлявшего ему страдания, — физической неполноценности, почти недуга из-за астмы. Но многие другие его качества заставляли забывать об этом.
Сам г-н Пруст говорил, что ему очень повезло с однокашниками по лицею Кондорсе:
— Все-таки у нас собралась весьма недурная компания, Селеста.
И он с гордостью перечислял имена людей не только известных, но даже знаменитостей: Леон Блюм, лидер социалистов, и его брат Рене Блюм, блестящий адвокат; писатели Анри Барбюс, Фернан Грег, Робер де Флер, Пьер де Лассаль; Леон Бруншвиг, ставший впоследствии профессором философии; будущий министр Поль Беназе и будущий посол Морис Эрбетт, не говоря уже о Жаке Бизе, «сыне Кармен», как тогда говорили.
Все они каждый день собирались после классов, а по четвергам — для игр на Елисейских полях, среди кустов и осликов, катавших детей. Бывало, что к ним присоединялись и девочки, подобно барышням Фор вместе с г-ном Прустом
— Это были очень буржуазные игры, — рассказывал он. — Сегодня мы показались бы неповоротливыми и скованными.
Кроме того, в Ильере у отца было имение, куда г-н Пруст ездил на каникулы. В его книге оно названо Комбрэ. Чувствовалось, что от этого места у него остались воспоминания, как о безоблачном небе, истинном рае, где когда-то все и начиналось.
— Мне кажется, Селеста, именно тогда я научился наблюдать.
Он был похож на ослепшего человека, который любовно хранит и лелеет в своей памяти все когда-то виденное и может воспроизвести это лучше любого зрячего. Г-н Пруст описывал мне не только парк возле родового дома с ручьем и перекинутым через него красивым мостиком, но и все деревья, растения, даже тропинку среди боярышника, который на Пасху превращался в один сплошной цветник; а еще и сам городок с его крестьянами, церковью и всеми цветами и запахами.