Господин Пруст
Шрифт:
— В ее гостиной позади канапе стояла большая ширма. Хотите верьте, хотите нет, но каждый раз, когда мы разговаривали с ней, сидя на этом канапе, у меня было такое чувство, что позади нее прячется г-н Моран.
— Да неужели, сударь!
— Я бы не очень и удивился.
Но, в сущности, внимание княгини его восхищало. Ведь все-таки он был человеком, а потому чувствителен к интересу людей, особенно если этот интерес был связан с его творчеством. Помню одного молодого дипломата, по имени Трюэль, который настолько обожал его книги, что буквально душил письмами и просьбами о встречах. И г-н Пруст принимал его. Когда я как-то раз сказала ему: «Сударь, вы и без того уже устали», он ответил: «Конечно, Селеста, но
Одним из самых трогательных его признаний было то, что он оказался не прав в своем первом суждении о Поле Моране. Он сказал это за неделю до своей смерти, после того как Моран долго пробыл у него:
— Селеста, мне нужно покаяться: я считал г-на Морана эгоистом, хотя и любил его. Но сегодня вечером он доказал, как сильно привязан ко мне, быть может, больше моего. И знаете, почему я понял это? Он не решался уйти. Сидел и разговаривал. Он почувствовал, насколько я болен, и был бесконечно деликатен... Я ошибался. Но сегодня могу уверить вас, не боясь ошибки, что он действительно любит меня.
Вспомнив эти слова и его голос, я поняла: он говорил обо всем, как уже о прошедшем, оставшемся после него, а это признание было вроде благодарственного прощания. Он сказал еще:
— Не забудьте передать ему это, Селеста.
XX
В ПОГОНЕ ЗА ПЕРСОНАЖАМИ
Надо сказать, что в мире, известном г-ну Прусту, дружба была редкостью, она подменялась непринужденным тоном и элегантностью фраз и фраков. Может быть, у кого-то она и существовала. И если он так и не нашел ее, значит, скорее всего, не так уж и старался отыскать. Повторю еще раз — по крайней мере, на моей памяти в людях его интересовало лишь то, что могло сгодиться для книги.
Да, чем больше я думала об этом, тем чаще представляла себе его перед выходом из дома, стоящим уже в пальто, улыбающимся, как бы с предвкушением «хорошего вечера». И, наконец, он возвращался — или сияющий, или, наоборот, усталый и недовольный попусту потраченным временем. Так вот, я все сильнее склоняюсь к тому, что он выезжал только ради своей книги.
И совсем не наугад, а всегда с какой-то вполне определенной целью — найти нужную деталь, посетить своих персонажей.
А эти персонажи совершали в его памяти предназначенный им нескончаемый танец; он никогда не терял их из вида. Г-ну Прусту прежде всего была нужна истина, а не эмоции.
После удачных вечеров я спрашивала его:
— Ну как, сударь, хороша ли ваша добыча? Какой мед собрали вы для нас сегодня?
Как-то раз он сам сказал мне:
— Видите ли, Селеста, мне хотелось бы оставить свой труд как бы в виде собора. Вот почему он никогда не кончается. И даже построенный, постоянно требует все новых украшений — капителей, какой-нибудь маленький часовенки со своей статуей в углу.
И тогда г-н Пруст отправлялся на поиски.
Спрашивая, например, о платье, он хотел знать, какие на нем кружева и как они вышиты, все до последних мелочей, чуть ли не сорт ниток.
Когда он согласился принять Чарли, того самого молодого англичанина, приятеля «содомитского» г-на Гольдсмита, то не только ради наблюдений за его манерами, весьма претенциозными. Он изучал его во всех отношениях и после визита даже передразнивал:
— У него рубашки и жилеты от Шарве, что на Вандомской площади.
Шарве было для него признаком определенного мира, определенной среды и определенных понятий об элегантности. Точно так же Гольдсмит, смертельно заслуживавший его как собеседник, все-таки был интересен своей помпезной внешностью.
— Знаете, Селеста, наверно, и в неглиже он выглядит, как во фраке.
Ему всегда было нужно еще глубже заглянуть в каждого — во что-то сокровенное, понять отношения, встречи, перебрасывание намеками. Но, рассказывая обо всем этом, он никогда не ставил точек над «i», нужно было догадаться самому.
Так же и с персонажами его книги. О них много писали, но не собираюсь здесь забавляться профессорскими играми. Да и он не оставил мне никакого ключа, так же как и никому другому. Он не сделал этого отнюдь не из злорадства или желания запутать следы, обмануть — просто это соответствовало самому духу его творчества. Я могу только сказать, что из всех ключей, подходивших к этому замку, ни один не смог открыть всех секретных ящичков.
Скажу даже так: в глубине души он смеялся над этими ключами к его романам. Если некоторые из тщеславия или ради удовольствия разбивали ящички, чтобы разгадать содержащуюся в них тайну, наподобие раскапывания египетских пирамид, я уверена, он предвидел и это, но их игры были для него совершенно безразличны. Когда г-н Пруст называл свое творчество воздвигнутым в литературе собором, то, конечно, имел в виду, что оно проживет столько же, сколько и великие храмы, которые он так любил.
И какой тогда может быть смысл в том, что, к примеру, в герцогине Германт находят черты и графини Греффюль, и г-жи Строе, и графини де Шевинье, и еще десятка других женщин? Какое значение все это будет иметь через сто лет, и кто тогда будет помнить об этих дамах? Но зато герцогиня Германт и другие персонажи останутся навсегда живыми в его книге для все новых поколений читателей.
В последние два года, когда мы переехали на улицу Гамелен, на углу улицы Лаперуз жила в особняке одна светская дама. Она держала дом на широкую ногу, но отличалась некоторыми странностями — например, в 1920 году продолжала одеваться, как королева Александра, жена английского короля Эдуарда VII, который тогда уже десять лет как умер, да еще и прошла война со всеми ее переменами.
Дама была очень красива и во всех мелочах очень элегантна, но чрезвычайно старомодна, например, своими громоздкими прическами. Г-н Пруст знал ее, кажется, через графиню Греффюль, и его просто зачаровывали эти наряды. Ее племянница жила у нее на положении дочери, сама она не имела детей, и, как г-н Пруст, смеясь, рассказывал мне, племянница неумеренно восхищалась им и говорила, что если не сможет выйти за него замуж, то у нее останется только один выбор — знаменитый органист Видор, который был намного старше ее. Она и в самом деле вышла за него, и он переселился на улицу Лаперуз. Из окна нашей кухни была видна их столовая, где происходили помпезные трапезы. Я рассказала об этом г-ну Прусту, и он попросил меня при первом же случае предупредить его. Два или три раза он приходил взглянуть на это зрелище, и по его виду я поняла, что ему интересен тщательный распорядок сервировки и подачи блюд, канделябры и посуда, а также поведение сидящих за столом. И все это, как при вспышке молнии, запечатлевалось в его голове.
А саму эту даму он использовал в своей книге для описания туалетов принцессы де Германт, особенно на праздничном приеме в Опере, где ее скромный наряд так контрастировал с драгоценностями и перьями ее невестки. Кроме того, еще в некоторых местах он вставил кое-какие детали убранства стола.
Но какая польза, не считая светских сплетен и пересудов, если станет известно, что этой дамой была старинная приятельница короля Эдуарда VII, г-жа Стендиш?
Пусть г-н Пруст позаимствовал кое-что из ее нарядов — значит, это соответствовало его представлениям о принцессе де Германт, и выведенная им особа это уже никак не г-жа Стендиш, а именно сама принцесса. Только это и имеет значение.