Гость из будущего: Анна Ахматова и сэр Исайя Берлин: История одной любви
Шрифт:
И вот теперь поэтесса встретилась с представителем потенциально враждебной державы, неуклюже вмешавшись в большую политику. Это не могло не вызвать у Сталина раздражения, даже злобы, и он, как логично предположить, решил при первом удобном случае наказать неблагодарную. А если принять во внимание, что в Советском Союзе публичная порка была мерой далеко не самой жестокой, то Сталин вполне мог считать назначенную им форму наказания мягкой и даже гуманной.
Саркастический вопрос, обращенный диктатором к Прокофьеву, действительно ли Ахматова написала «всего» одно, два, три хороших стихотворения, показывает тот специфически советский подход к художественному творчеству, который нашел выражение не только в дискуссии
Аргументация в такого рода решениях чаще всего выглядела откровенно натянутой, но количественный подход был вполне реальным. Хрестоматийным примером может служить критика Ждановым оперы Вано Мурадели «Великая дружба»: «В опере оказались неиспользованными не только богатейшие оркестровые средства Большого театра, но и великолепные голосовые возможности его певцов. Это представляет большой порок, тем более, что нельзя закапывать таланты певцов Большого театра, ориентируя их на пол-октавы, на две трети октавы, в то время как они могут давать две. Нельзя обеднять искусство…» Вот так!
В качестве модели для музыкального произведения здесь, пусть это и не высказано прямо, берется промышленность, производство материальных благ. В своем докладе, произнесенном в Смольном, Жданов прямо признает эту связь. «Некоторым кажется странным, — говорит он, — почему ЦК принял такие крутые меры по литературному вопросу? У нас не привыкли к этому. Считают, что если допущен брак в производстве или не выполнена производственная программа по ширпотребу или не выполнен план заготовок леса, — то объявить за это выговор естественное дело (одобрительный смех в зале), а вот если допущен брак в отношении воспитания человеческих душ, если допущен брак в деле воспитания молодежи, то здесь можно и потерпеть».
В руководстве литературной «индустрией» аппаратчики явно старались пользоваться методами планового хозяйства, заботясь о том, чтобы литературный «вал» содержал как можно меньше идеологического брака. В одном из секретных отчетов агитпропа мы читаем, например, такую победную реляцию: «Только за 1943 год было исключено из планов центральных издательств 432 книги и брошюры, как неактуальные или неподготовленные к печати. Много плохих книг было задержано при просмотре рукописей или версток. <…> Также было задержано значительное число журнальных и газетных статей».
И все-таки, несмотря на все превентивные меры, литература оставалась непредсказуемой. Ни многоступенчатая цензура, поддерживаемая бдительными редакторами, ни осторожность запуганных авторов не стали надежным заслоном от всякого рода сюрпризов. В конце войны добавился еще один фактор: появилась опасность, что законная гордость советских людей, одержавших победу в Великой Отечественной войне, приведет к рождению нового, гражданского самосознания. Тот, кто хоть в какой-то степени ощущал свою причастность к тому, что над рейхстагом было поднято красное знамя, более не желал покорно и бессловесно следовать идиотическим указаниям невежественных бюрократов. Многие советские граждане полагали, что во время войны они завоевали для себя некоторые дополнительные права. Борьба против нацистской Германии, по их мнению, — это заслуга, за которую государство должно чем-то заплатить. В одном из последних своих интервью Исайя Берлин назвал этот короткий, но полный надежд и иллюзий период советской жизни «румянцем мнимого рассвета».
Подобные настроения, конечно, не были массовыми;
Против опасности, таившейся в таких требованиях, обычные угрозы партийных бюрократов не очень-то помогали. Тут надо было демонстрировать решительность и силу, принимать самые устрашающие меры, укрепляя прежние запреты и вводя новые. Единственно пригодным способом для этого представлялась организованная и направляемая из центра кампания травли.
Второе послевоенное лето выдалось спокойным, теплым, тихим. Власть постепенно отменяла введенные во время войны ограничения на поездки внутри страны, и перед железнодорожными кассами змеились длинные очереди.
Анна Ахматова — в Ленинграде, одна в квартире. У нее очень много работы. Скоро должны выйти, почти одновременно, два ее сборника: объемная книга в ленинградском государственном издательстве, тиражом десять тысяч экземпляров, и сборник в библиотечке «Огонька», совсем тоненький, зато со сказочным тиражом — сто тысяч. Ахматова, конечно, не знает, что, пока она вносила последнюю, перед типографией, правку, цензура уже наложила запрет на обе книги. Появления следующего сборника ей предстояло ждать двенадцать лет.
Утром того дня, когда было обнародовано Постановление ЦК, Ахматова по какому-то делу пришла в Литфонд. Одна из присутствующих, Сильва Гитович, которая позже стала близкой подругой Ахматовой, вспоминает, как служащие Литфонда были поражены невозмутимостью поэтессы. Ее самообладание и выдержка произвели на них невероятное впечатление. А ведь в тот день она была выставлена на позор во всех центральных газетах огромной империи. Несколько лет спустя она так объясняла Сильве Гитович свое тогдашнее поведение: «Да Боже мой! Мне ровным счетом ничего не было известно. Утренних газет я не видела, радио не включала, а звонить мне по телефону, по-видимому, никто не решился. Вот я и говорила с ними, будучи в полном неведении о том, что обрушилось на мою седую голову».
По дороге домой, на Невском, Анна Ахматова неожиданно встретила Михаила Зощенко. Заметив, что тот выглядит совершенно убитым, она решила, что он опять поругался с женой. «Терпеть, Мишенька, терпеть!» — подбодрила она его, не догадываясь, как актуален этот христианский принцип и для нее самой. Потом, купив что-то себе на обед, продолжила путь к Фонтанному дому. Лишь придя домой и развернув газету, в которую была завернута селедка, она увидела там свое имя.
Ирина Пунина с дочерью Аней и племянницей Мариной 15 августа уехали в Латвию, навестить родственницу. За билетами они стояли в очереди два дня. Вскоре после прибытия в Ригу шестилетняя Аня сказала: «А по радио сегодня говорили: Ахматова и Зощенко». Тогда родственница купила газету и показала им: «Вот ваша Ахматова!» Пуниной пришлось продать почти все, что у нее было, чтобы достать на черном рынке обратный билет. И все-таки в Ленинград с дочерью они прибыли только в конце августа. «Акума (так Ахматову звали в семье. — Д. Д.) лежала в большой комнате, ни с кем не виделась, не разговаривала».
Ни о чем не подозревала и Нина Ардова, московская актриса, у которой Ахматова чаще всего останавливалась, приезжая в столицу. «Я была с мальчиками в Коктебеле, — рассказывала она позже Эмме Герштейн. — И все шлю Виктору письма и телеграммы. Спрашиваю, как Анна Андреевна, приехала ли она уже в Москву или собирается. Получаю от него телеграмму: „Дура читай газеты“. И я прочла Постановление <…>. Немедленно стала собираться домой. Было трудно сразу достать билеты, с детьми… Приехала, стала пытаться пробраться в Ленинград <…>. Прошло еще несколько дней, пока я приехала к ней. Пробыла у Анны Андреевны три дня и привезла ее к нам в Москву».