Гость из будущего: Анна Ахматова и сэр Исайя Берлин: История одной любви
Шрифт:
В какие-то моменты поэтессе казалось, наверное, что эта сотворенная трансцендентность есть не что иное, как самоутешительный обман, некий астрономический трюк.
Черную и прочную разлуку Я несу с тобою наравне. Что ж ты плачешь? Дай мне лучше руку, Обещай опять прийти во сне. МнеБезнадежность эта носит странный, двойственный характер: Ахматова связывает ее исключительно с земным миром, в то время как любая форма будущего свидания переносится в другие виды реальности (звезды, радуга, Адажио). К тому же она не допускает сомнений во взаимности отношений. Кроме того, любимый мужчина существует для нее практически столь же реально, как при первом своем появлении:
И время прочь, и пространство прочь, Я все разглядела сквозь белую ночь: И нарцисс в хрустале у тебя на столе, И сигары синий дымок…«Сигары синий дымок» — деталь совершенно конкретная, она появляется уже после первого посещения Берлина в торопливо набросанной строфе, вставленной курсивом в «Поэму без героя». И все последующие «белые ночи», «полуночи», «ночные разговоры», «ночные посещения» определенно вырастают из той реальной волшебной ночи, ночи с 25 на 26 ноября 1945 года. Эта ночь — источник всей той эмоциональной энергии, которую поэтесса обратила на поддержание, сохранение метафизической связи.
Беседуя с сэром Исайей Берлиным в Лондоне, я спросил: став для Ахматовой, в последний период ее жизни, вне всяких сомнений, центральной фигурой, испытывал ли он какие-либо подобные чувства по отношению к ней? «Нет, — ответил он, — у меня не было утопии». Его чувства можно охарактеризовать как преклонение, уважение, восхищение, сочувствие. Позже, когда он допускал, что стал, хотя бы отчасти, причиной преследований, которым подвергалась Ахматова со стороны властей, в его отношении к ней стало преобладать чувство вины.
Но чем характеризовалось чувство самой Ахматовой, особенно на этапе, так сказать, status nascendi, в начальный, гармонический, еще лишенный конфликтов период ее любви? Драматизм, который наполнил ее эмоциональный мир позже, тогда еще существовал лишь в виде туманных предчувствий. Что так сильно затронуло душу Ахматовой, где находилась та точка, в которую попала стрела Купидона? Об этом она сама с удивительной откровенностью признается в одном из стихотворений цикла «Cinque»:
Я не любила с давних дней, Чтобы меня жалели, А с каплей жалости твоей Иду, как с солнцем в теле. Вот отчего вокруг заря. Иду я, чудеса творя, Вот отчего!Здесь напрашивается единственная возможность толкования: ночному гостю удалось растопить естественную сдержанность хозяйки своей удивительной способностью к сочувствию. Именно эта его способность помогла Ахматовой раскрыть перед ним, чужим человеком, трагизм своей жизни. Доказательства, что исповедь эта ни в коем случае не сводилась лишь к потрясениям, вызванным политикой, мы обнаруживаем и в воспоминаниях Берлина. Есть там несколько признаний, сформулированных в высшей степени сдержанно, но вместе с тем вполне однозначных. «Ночь тянулась медленно. Ахматова становилась
В ее стихах этого времени есть несколько строчек, где она сравнивает Гостя с Энеем, героем Вергилия. Ахматова, таким образом, и сама давала повод для того, чтобы уже некоторые ее современники увидели в ночной встрече в Фонтанном доме современный вариант истории Дидоны и Энея.
Карфагенская царица Дидона внимала рассказам Энея о взятии Трои, о дальнейших его скитаниях — и, проникнувшись сочувствием, влюбилась в своего гостя. Когда же Эней пресытился ее гостеприимством и тайно уплыл вместе со своим флотом, Дидона, обманутая в своей страсти, взошла на костер.
Некоторые эмоциональные нюансы Вергилиева эпоса действительно дают возможность сравнить его с ночной встречей Ахматовой и Берлина. Правда, сходство с латинской моделью здесь имеет место, что называется, с точностью до наоборот. В Фонтанном доме о своей жизни рассказывает не гость, а хозяйка; итогом встречи становится не костер, а — несмотря на все драматические перипетии — своего рода трагическое счастье. Британский философ был первым человеком, перед которым Ахматова посмела открыться полностью, без всяких оглядок, во всей своей слабости и ранимости; причем произошло это в критический момент, в преддверии надвигающейся старости, на пороге женского одиночества. Событие это, случившееся в тисках гнетущей порабощенности, дарит ей ощущение свободы.
Ни отчаянья, ни стыда, Ни теперь, ни потом, ни тогда.Встреча Берлина и Ахматовой породила еще одно сравнение: Иосиф Бродский увидел в ней подобие истории Ромео и Джульетты. Правда, изображенную Шекспиром ситуацию тоже нельзя перенести на Ахматову и Берлина безоговорочно. Влюбленным из Вероны пустяка не хватило до счастья: приди патер Лоренцо в склеп вовремя, он предотвратил бы трагедию. В ленинградской же любовной драме нет места случайности, тут все неизбежно и закономерно. Над Фонтанным домом рок не витает: он живет в нем.
Так что эта любовь — не подражание каким-либо образцам, описанным в классике, а самостоятельная классическая модель. Ленинградских влюбленных судьба удостаивает той привилегии, что дает им возможность на одну ночь восстановить «связь времен», прервавшуюся в 1913 году. И они воспользовались этой возможностью, чем обрушили на свою голову гнев космических сил. Мироздание осталось таким, каким было, то есть разделенным; попытка с помощью любви устранить пропасть между двумя мирами заведомо была обречена на фиаско. Поэтесса знает это абсолютно точно — и тем не менее не может уклониться от роковой встречи.
И ту дверь, что ты приоткрыл, Мне захлопнуть не хватит сил.Позже Ахматова всерьез утверждала, что ее встреча с Исайей Берлиным способствовала углублению пропасти, разделившей два мира; но об этом речь пойдет в следующей главе.
«Иду я, чудеса творя», — эта фраза, в сущности, означает: «Пишу стихи». И благодаря этим стихам мы можем примерно реконструировать, как в дальнейшем трансформировались ее чувства, связанные с Исайей Берлиным. Весной 1946 года Ахматова, приехав в Москву, навестила Нину Ардову. Они беседовали о прошлом, о войне, о планах Ахматовой на будущее. «Появилась у нее и еще одна тема, — вспоминает Ардова (в пересказе Э. Герштейн). — Это — встреча с человеком, который занял место в ее лирике на много лет вперед. Началось это с цикла „Cinque“».