Готовность номер один
Шрифт:
— Весьма капризный субъектум. Любит наряды, танцы. Много поклонников, да… много, — говорит Шмырин, как всегда с расстановкой, четко выговаривая слова. — И есть у нее такой дефектус — холодна как лед, недоступна как вершина Мон-Блана. Завоевать ее сердце может лишь тот, кто принесет в жертву самого себя.
До армии Шмырин учился на врача и теперь постоянно подчеркивает, что знаком с латинским языком. Называет его международным. Он нарочно изменяет окончания некоторых слов, вворачивает в свою речь всякие изречения и нравоучительные
Герман смотрит на Шмырина, точно перед ним фокусник, которого необходимо разоблачить.
— А ведь усёк. Всё, дьявол, усёк, — неожиданно соглашается он. — Она танцует и буги, и роки, и твисты, и медисоны. Клянусь! Как ты это угадал? Ну-ка научи меня, уважаемый. Буду покорять всех женщин своими пророчествами. Ха-ха!
— По чертам лица, — важно отвечает Детектив. — Наука!
— Туман пускаешь, — вставляет Бордюжа, явно заинтересованный сообщением Шмырина.
— Шарлатанство это, а не наука. Элементарно! — вмешивается ефрейтор Скороход.
Шмырин пренебрежительно глядит на Скорохода и спрашивает:
— У тебя есть материал для психоморфологии? Покажи фото.
Скороход извлекает из самодельного клеенчатого бумажника завернутую в целлофан фотокарточку.
Шмырин молча сопит: изучает ее, покусывая зубочистку. Теперь все смотрят на него с нескрываемым любопытством. А Бордюжа даже рот раскрыл. Ждет.
— Весьма добрая девушка у тебя, Скороход, — наконец говорит Детектив. Он всех нас называет только по фамилии.
— В каком смысле? — спрашивает Сан Саныч, ухмыляясь.
— Речь, Бордюжа, идет о ее душе. — Шмырин осуждающе поднял палец: — Скромная. Спокойная. Разумная. Как говорили древние: прелестной матери прелестнейшая дочь! Могу это повторить.
Теперь все вопросительно смотрят на Скорохода, ожидая, что он скажет.
— Рентген. — Скороход отбирает у Детектива фотокарточку: — Лет сто назад, когда физиономика считалась наукой, ты мог бы прославиться и разбогатеть, не прибегая к своим «ассонансам». Но ее несостоятельность была уже известна немецкому писателю Лихтенбергу. Знаешь такого?
Шмырин не знает такого писателя. Мы тоже не знаем. Мы часто не знаем того, что знает ефрейтор, хотя у многих из нас за плечами десятилетка. Скороход страшно любит читать. «Наука и жизнь», «Знание — сила» — его любимые журналы. И все, что он прочитает, помнит чуть ли не слово в слово.
— Так вот, Лихтенберг говорил, — продолжает Скороход, — что эта теория представляет в психологии то же, что и весьма известная теория в физике, объясняющая свет северного сияния блеском чешуи селедок. Ты поздно родился.
Бордюжа немногое понял из слов Скорохода: это видно по его лицу, но хохочет он так, что, кажется, стены сейчас рухнут.
Мы тоже смеемся.
Страница вторая
После обеда спешим в казарму, где уже, как нам стало
Не медля ни минуты, приводим себя, по выражению старшины Тузова, в образцовый порядок: сапоги начищаем не той смазкой, что стоит в умывальной комнате в ведре, а настоящим гуталином «блеск» из маленькой железной баночки, которую для такого необычного случая специально купили в военторге.
Скороход осматривает меня и спереди и сзади, поправляет шинель. И делает ефрейтор это не потому, что он мой командир, и даже не потому, что есть в его характере особая черточка — опекать тех, кто слабее его, а просто потому, что мы с ним дружим. Я очень горжусь этой дружбой.
— Возьми мои сапоги, — предлагает он после некоторого раздумья.
— Почему?
— У моих голенища заужены. А в этих ты — цапля в ботфортах. Это элементарно.
— А сам как же?
— Я иду в городскую читальню. Под столом никто моих сапог не увидит.
Его сапоги жмут пальцы, но на ноге сидят аккуратнее. Ну что ж, это, может, как раз тот случай, когда не нужно щадить себя?
— И шапка у тебя блином. Уж не исправишь. Надо сразу ее приучать сидеть на голове как положено. — Он снимает с меня ушанку, примеряет мне свою. Вот теперь другой вид. Элементарно.
Мы познакомились со Скороходом в поезде, когда ехали служить. Помнится, забравшись в вагон, наиболее проворные ребята прочно заняли места у окон и дверей. И я вынужден был довольствоваться щелкой между чужими плечами. Но мне в общем-то хорошо были видны и перрон, и мама, и тетя Нюша.
Мама что-то все говорила, но я в таком шуме и гаме ничего не мог разобрать, мотал головой. Тогда она написала пальцем на пыльном стекле: ябес игереб. От сильного волнения и растерянности не догадался, что читать нужно справа налево. Тогда стоявший рядом Скороход ловко оттеснил ребят в сторону, освободив для меня место, и подсказал, что написала мама.
Потом раздался гудок, и поезд тронулся. Начал набирать ход. Новобранцы отошли от окон, и в вагоне сделалось светлее. Одни были излишне возбуждены, другие подавлены. Но так или иначе, а мы стали, что называется, приглядываться друг к другу. На лицах у всех была какая-то неуверенность…
«Все эти парнишки родились в войну, — думал я. — Не потому ли многие из нас не богатырского сложения…»
Вот тогда ко мне и подошел этот крепкий скуластый паренек с веснушками на носу и на руках. Осмотрел мой чемодан с наклейками. С ним отец ездил за границу.
— Мать родная, и не жалко было брать из дому такую роскошную вещь! — сказал он, качая лобастой головой.
Он бесцеремонно взял чемодан в руки и зачем-то понюхал. Я невольно улыбнулся.
— Кожа. Это точно. — Он протянул мне мозолистую руку с железными цепкими пальцами — Скороход… Семен.