Говорят женщины
Шрифт:
Здесь я должен отметить, что глаза у Греты Лёвен постоянно открываются и закрываются, а по щекам часто катятся слезы. Я не плачу, говорит она, просто слезятся. Нейтье Фризен и Аутье Лёвен (последняя перестала раскачиваться на стропиле) ерзают на сиденьях и, спрятав руки под столом, без особого увлечения играют в какую-то игру, где надо хлопать в ладоши.
Я предлагаю сделать короткий перерыв, женщины соглашаются.
Агата Фризен предлагает перед тем, как разойтись, спеть гимн. Никто не против (кроме Нейтье и Аутье, которых, похоже, мысль о хоровом пении приводит в ужас). Женщины берутся за руки и поют «Трудись, ибо
Женщины поют второй и третий куплеты, Нейтье и Аутье терпят поражение.
Грета Лёвен похлопывает Аутье по руке: «Давай». Костяшки на руке Греты выступают бугорками, как пустынные холмики на потрескавшейся поверхности земли. Вставные зубы слишком велики для ее рта и болят. Она вынимает их и кладет на фанеру. Протез ей дал любезный путешественник, прослышавший об изнасилованиях и приехавший в Молочну с аптечкой первой помощи.
Когда Грета закричала, насильник прикрыл ей рот с такой силой, что почти все старые и ломкие зубы раскрошились в пыль. Путешественника, подарившего Грете вставные зубы, выставил из Молочны Петерс, запретивший затем посторонним помощникам въезд в колонию.
Пение закончилось. Женщины расходятся.
Примечание: Саломея Фризен уходит чуть раньше, разозлившись на Оуну, которая спросила, так ли она поняла: женщины обсуждают, что правильно – защитить детей или войти в Царство Небесное, и нельзя ли совместить и то и другое. У меня не было времени записать подробности ее ухода.
Агата тихо смеется и говорит женщинам, что ее дочь вернется, не волнуйтесь, пусть выпустит пар, пусть, пусть зайдет к детям, Мип и Аарону. Это ее успокоит.
Когда речь заходит о детях, терпение и выдержка Саломеи безграничны, но в общине она имеет репутацию борца, подстрекателя. Не умеет спокойно реагировать на авторитет и часто по ничтожнейшим поводам принимается воевать с другими членами общины. Например, однажды спрятала колокольчик столовой, заявив, не помнит, мол, куда, и все потому, что ей надоел звук – по три «чертовых» раза в день, а особенно надменность, с какой Сара Н. все время звонила в этот колокольчик, чаще, чем нужно. (Перестаньте мне указывать, когда я должна есть! – кричала Саломея.) В другой раз она во время ливня перевернула бочку Петерса для дождевой воды с криком, тот, дескать, слишком чист и мыться ему не надо, разве нет? Разве нет?!
Мне странно, что ее до сих пор не отлучили. Может быть, мелкие протесты Саломеи – удобный для Петерса выход, своего рода зрелище, удовлетворяющее потребность членов общины в самоутверждении и позволяющее ему в более важных вопросах действовать безнаказанно?
Еще одно примечание: когда Оуна спускалась с сеновала, я успел сказать, что мне нравится ее сон про свинью. Она рассмеялась. И тогда я набрался смелости сообщить ей некие сведения.
Свиньи физически не способны смотреть вверх, ты знала? – спросил я у нее (Оуна, продолжая смеяться, как раз спускалась по приставной лестнице; она последняя уходила с сеновала).
Стоя на перекладине, она посмотрела на меня вверх и спросила: Вот так?
Тут уже рассмеялся я, а Оуна, довольная, ушла.
Она единственная, кто способен смотреть вверх, в небо, подумал я. Поэтому свинья из сна и прижала ее к стене. Но потом я подумал: возможно ли? Как я мог верно истолковать сон Оуны, если она даже на подсознательном уровне не в курсе физических ограничений свиней?
В камере (английской тюрьмы Уондсворт) мы с сокамерниками играли. Моя любимая игра называлась «Выбор». Зная, что предстоит умереть, сколько ты хотел бы прожить с этим знанием: год, день, минуту или вообще нисколько? Ответ: ни одно из перечисленных.
В тюрьме я как-то совершил ошибку и рассказал сокамерникам, какое счастье и утешение дает мне кряканье уток (а также вид их круглого, плоского клюва). Есть преступления, и есть преступления. С тех пор я научился почти все мысли держать при себе.
Мы опять собрались. И я смущен.
Во время перерыва на улице, у колонки, я встретил юную Аутье. Сначала мы молчали. Она с силой качала воду, а я смотрел в землю.
Когда она наполнила ведро, я прокашлялся и заметил ей, что во время войны, Второй мировой, в Италии, например, особенно в Турине, но и во многих других городах, мирное население пряталось в бомбоубежищах. А нередко, добавил я, мирные люди погибали, принимая участие в движении Сопротивления.
Аутье медленно попятилась, улыбаясь, кивая.
Да, сказал я, тоже улыбаясь и кивая. И в бомбоубежищах добровольцы, чтобы оживить генераторы, дававшие электричество, катались на велосипеде. Когда она раскачивалась на стропиле, я вспомнил об этом, о добровольцах, производивших энергию, катаясь на велосипеде. Если бы мы оказались в бомбоубежище, сказал я Аутье, ты была бы прекрасным добровольцем.
Аутье логично спросила меня, куда бы она поехала на велосипеде, если бы мы находились в замкнутом пространстве.
Ах да, сказал я. Ну тогда стационарный велосипед.
Аутье улыбнулась и на пару секунд вроде задумалась. А затем напомнила мне, что ей надо отнести воду стригункам. Но сначала продемонстрировала свое умение выписывать ведром воды полный круг, не расплескав ни капли. Я неловко улыбнулся. Она побежала к лошадям.
Я глупо помахал Аутье в спину, облаку пыли, оставленному ей в кильватере. Я стоял на земле, полы рубашки хлопали, как у какой-то невозможной бесполетной птицы. Зачем я рассказал о Сопротивлении, о гибели мирных людей, пытавшихся себя защитить? Вроде как предположил, что ее могут казнить, дошло до меня.
Мне захотелось догнать Аутье и извиниться, что я ее напугал, но это напугало бы ее еще больше. А может, мои слова смешны ей так же, как и мне самому? Не очень утешает.
Вернулась Саломея, теперь ее глаза напоминают астероиды. Астероиды, разрушающие планеты. (Вероятно, детей она не видела. Я боюсь спросить ее прямо.)
Поскольку мы завершили первую часть собрания гимном, говорю я женщинам, уместно ли будет, если я начну вторую, сообщив некие сведения, могущие послужить прообразом и стимулом?