Грааль и цензор
Шрифт:
Во втором антракте Толстой и Ребров решили присоединиться к окружившим Маклакова чиновникам. Давным-давно министр слушал «Парсифаля» в Байройте и по праву знатока заключил, что постановка Шереметева вписалась в видение самого Рихарда Вагнера. Конечно, на подготовку спектакля у графа было очень мало времени, поэтому некоторые декорации получились трафаретными, а какие-то мизансцены – полными суеты. Но с деньгами графа (а по слухам, постановка обошлась ему как годовое содержание своих оркестра и хора) он сможет легко поправить все недочёты в будущем. Министра буквально забросали вопросами, понравилось ли ему выступление Фелии Литвин, на что Маклаков совершенно неожиданно
– Вы ведь, граф, воздадите должное мужеству прославленной певицы, самоотверженно взявшейся за исполнение такой сложной партии в болезненном состоянии?
– Несомненно, Ваше Сиятельство. Но мне не хватило страсти в её образе, – ответил Толстой.
– Это да, – мечтательно промолвил Маклаков. – Тереза Мальтон в Байройте выглядела гораздо более опытной искусительницей! Только вы, пожалуйста, не говорите об этом графу Шереметеву, чтобы он не расстроился таким отзывом, особенно от вас. Наслышан я от Александра Дмитриевича, какие вагнеровские ростки прорастают в нашем Главном управлении по делам печати! Да и не расстраивайтесь вы так сильно по поводу Литвин, граф, иначе не сможете ощутить всю прелесть музыки Страстной пятницы в третьем акте.
– Я смотрю, Михаил, о тебе в вагнеровских кругах начинают складывать легенды, – с улыбкой произнёс Ребров, когда друзья, откланявшись, вернулись на свои места. – Литвин исполнила свою партию безупречно чисто, но ведь тебя, бьюсь об заклад, гораздо больше впечатлила та грациозная, лупоглазая Кармен посередине сцены. Какими глазами ты на неё смотрел! Придётся мне завтра обо всём рассказать Мари, и этот «Парсифаль» станет первым и последним в твоей жизни… Видел бы ты себя сейчас: щёки словно переспелый помидор! Прямо и пошутить нельзя! Давай успокаивайся, через несколько минут специально для тех, кто уснул в начале первого действия, Гурнеманц повторит историю Грааля…
Друзья захохотали от души. Когда в зале начал гаснуть свет, Михаил Алексеевич погрузился в свои мысли: «Что же это за музыка Страстной пятницы такая? Когда-то меня заинтриговал ею Ребров, а теперь и сам министр…»
Перед началом третьего акта публика наградила вышедшего к пульту графа Шереметева бурными овациями. Когда они стихли, дирижёру потребовалось почти две минуты, чтобы сосредоточиться в полной тишине, перед тем как зрительный зал и абсолютно тёмная сцена, без каких-либо приметных декораций, снова наполнились звуками тревожного ожидания.
Певческая манера Селиванова (Гурнеманца) показалась Толстому невыразительно-нудной. Граф перестал стесняться своей сиесты в первом действии и даже с усмешкой вспомнил саркастичную шутку Оскара Уайльда: «Бедные вагнерианцы, целый час сидят – мучаются, затем ещё час, потом смотрят на часы: прошло всего двадцать минут».
Михаил Алексеевич поймал себя на мысли, что он даже не следит за неспешным действием на сцене, а просто пытается сопоставить с музыкой слова хорошо сохранившегося в памяти либретто мистерии. Время от времени поглядывая на Николая Куклина, преобразившегося из глупого юноши в настоящего рыцаря, Михаил стремился понять, что именно помогло Парсифалю преодолеть многолетние невзгоды, сохранить в целости Святое Копьё, вернуть его в Храм Грааля и восстановить могущество Храма. Ведь сам Вагнер об этом напрямую не говорил, только намекал…
В какой-то момент мрачная, тяжёлая для восприятия музыка, написанная явно пожилым, глубоко познавшим жизнь человеком, сменилась ласкающими слух звуками свежести, чистоты и непорочности. Протяжный бас Гурнеманца пропел хорошо знакомые Михаилу Алексеевичу строки, объясняющие Пар-сифалю, что в день Страстной пятницы природа не скорбит, а благодарит Спасителя за явление в наш мир:
Сегодня слёзы покаянья,Священная слезаКропит луга, леса.Природа стала храмом!Ликует всяческая тварь,И поле блещет, как алтарь,И воскуряет фимиамом!Эти глубокие по смыслу слова, равно как и превращение невзрачной сцены театра в освещённый софитами луг нежно-зелёного цвета, всколыхнули в памяти Толстого воспоминания о берёзовой роще в имении его родителей в Царском Селе. Весной, стоило только появиться первоцветам, маленький Михаил выжидал по утрам, пока его оставят одного, без присмотра, и изо всех сил мчался в рощу – попробовать на вкус росу на распускающихся подснежниках. Граф зажмурил глаза, и увидел себя ребёнком: он беспечно нежился на освещённой ярким солнцем молодой траве, слизывая языком прохладные капли росы с источающих нежный аромат белоснежных цветов, а в это время в воздухе разливалась мелодия Страстной пятницы. Словно из ниоткуда появился отец, совсем ещё молодой, схватил Михаила на руки и крепко прижал к своей груди…
А потом видение изменилось: уже взрослый Толстой стоял перед алтарём Спасо-Пребраженского собора, ожидая, когда он сможет взять на руки своего только что крещённого первенца Александра. Малыш размахивал руками и ногами, и под звуки той же самой музыки Страстной пятницы лицо Михаила покрывалось каплями воды из купели. На вкус эти капли один в один напоминали ему свежую росу на подснежниках из детства.
Очнувшись, Толстой осознал, что весь театр слушает продолжение мелодии из его короткого сна. Образ Парсифаля на сцене кардинально изменился: на певце более не было ни шлема, ни кольчуги, ни меча с изображением лебедя. Распущенными длинными волосами, усами и бородой, белыми одеждами он напоминал образ Христа на картине Рафаэля «Преображение». Единственным отличием было настоящее копьё в руках.
Михаил Алексеевич перевёл взгляд на Шереметева и поразился тому, как поменялась его дирижёрская манера: от военной выправки и статики ни осталось и следа; его лицо, руки и всё тело пластично двигались в унисон музыке, голова была запрокинута, глаза закрыты – граф дирижировал без партитуры, по памяти. Михаил захотел поделиться своими наблюдениями с сидевшим рядом Ребровым, но, обернувшись к другу, застыл в изумлении и не решился его потревожить. По щеке сурового, надменного и ироничного цензора Сергея текли слёзы…
Последние полчаса оперы показались Толстому пересыщенными. Неспешное омовение и помазание Парсифаля на царство, а затем крещение Кундри напомнили ему статичные картинки из учебника «Закон Божий». Волнительный обряд похорон Титуреля, первого короля Грааля, с демоническим отречением его сына Амфортаса от служения Граалю (певец Григоров наконец-то распелся), походили на мрачные литографии Данте…
«Не может быть, – начал волноваться Михаил, – чтобы на этом всё завершилось, ведь текста либретто осталось всего на пару четверостиший!» Он тогда ещё не предполагал, что за призывом Парсифаля «Откройте Ковчег! Явите Грааль!» последует долгая музыка очищения и спасения, заставляющая сердце трепетать.