Грааль и цензор
Шрифт:
«Милостивый Государь Владимир Карлович! [5]
Правление Театра музыкальной драмы обратилось с ходатайством к министру внутренних дел, испрашивая разрешение на постановку оперы Рихарда Вагнера «Парсифаль», рассмотренной Драматической Цензурой и запрещённой в августе 1912 года вследствие религиозного характера легенды, послужившей основой оперы. Ныне Правление, изъявляя полную готовность на всякие изменения по требованию Духовной Цензуры, просит о разрешении исключительно для этого театра, ссылаясь на художественно-эстетические цели.
Препровождая экземпляр оперы «Парсифаль», имею честь просить Ваше высокопревосходительство почтить
5
Саблер Владимир Карлович, обер-прокурор Святейшего Синода в 1911–1915 годах.
Перечитав написанное, Толстой с удовлетворением заключил, что прошение получилось у него очень недурным. Стремглав бросившись в приёмную Татищева, который по чину должен был подписать письмо, он наткнулся на запертую дверь. К счастью, ему встретился временный управляющий, сенатор Лыкошин, тоже имевший право подписи. Кратко и без эмоций изложив сенатору суть дела, Толстой получил полное одобрение и заверение в том, что прошение будет направлено обер-прокурору в ближайшее время.
Михаил Алексеевич почувствовал необыкновенную лёгкость. Сегодня он выполнил, наверное, самое важное за последние годы дело. Теперь можно смело отправляться домой, отдыхать и ждать: до снятия ограничений на исполнение «Парсифаля» за пределами Байройта оставалось ещё целых полгода.
Часть II
Цензурированный Грааль
С момента поступления в Министерство внутренних дел в 1900 году Михаил Алексеевич редко проводил свободное время за книгами: их ему хватало на службе, а дома он отдыхал от чтения. Но не прошло и недели после отправки в Синод прошения о постановке «Парсифаля», как граф стал завсегдатаем обычно пустующей по вечерам библиотеки Главного управления по делам печати и вскоре лучше любого музыковеда разбирался во всех книгах о Рихарде Вагнере, изданных на тот момент в Российской империи.
Вышедшие в свет два года назад четыре тома «Моей жизни» Вагнера дались Михаилу легко. Композитор предстал перед ним человеком несчастным, страдающим, проведшим большую часть жизни в долгах и в непонимании современниками. Толстой невольно сравнивал характер Вагнера со своим собственным. Создатель так и не увидевших сцены драматических пьес довольствовался карьерой цензора, надеясь через несколько лет получить чин действительного статского советника и двойную прибавку к жалованию, и не обладал той страстью, с которой Вагнер относился к своим музыкальным детищам. Сколько любви, заботы и боли о судьбе «Парсифаля» вложил композитор в прочитанные Толстым обращения к баварскому королю!
А вдруг то были послания не к королю, а к самому Михаилу, через тридцать лет державшему в руках ключ, отворяющий «Парсифаля» русской публике?
Граф удивлялся: в отличие от зарубежных исследователей, тех же Лиштанберже или Катюля Мандеся, отечественные не очень-то интересовались «Парсифалем». Базунов, Станиславский, Ильинский, Дурылин, чьи труды о Вагнере вышли приличным тиражом, не уделили этой опере должного внимания. Да и сам текст оперы с русским переводом был отпечатан в издательстве Юргенсона в 1898 году очень ограниченным тиражом. Перевод Чешихина запретил к печати друг Михаила, Ребров, а так сильно впечатливший Толстого труд Виктора Коломийцова сейчас как раз ожидает вердикта обер-прокурора.
Незаметно пролетел целый месяц. Утро пятницы 18 июля Михаил Толстой, по обыкновению, начал в своём домашнем кабинете разбором доставленных камердинером бумаг из министерства. Взгляд графа упал на двухстраничный документ на бланке Святейшего Синода, датированный понедельником, с резолюцией министра: «Прошу доложить». Увидев в первых же строках слово «Парсифаль», Толстой приказал унести всю прочую корреспонденцию, никого сегодня не принимать, подать ещё кофе и более его не беспокоить.
Михаил несколько раз перечитал ответ обер-прокурора на своё прошение и немногочисленные правки, внесённые им в либретто оперы. Прослужив цензором уже более десяти лет, он понимал, что о лучшем ответе мечтать было невозможно: постановка вагнеровского «Парсифаля» непременно состоится. Однако было в этом письме что-то, что не давало ему покоя, но граф никак не мог понять, что именно. Он выбежал из кабинета и приказал прислуге тотчас же соединить его по телефону со статским советником Ребровым с улицы Моховой.
С нетерпением схватив телефонную трубку, обычно спокойный Толстой заговорил с явным волнением:
– Утро доброе, дорогой Сергей Константинович! Как хорошо, что я застал тебя дома. Скажи мне, друг, не соизволишь ли ты сегодня заехать ко мне на Пальменбахскую [6] отобедать? Мари и дети уехали на дачу. Мне одному все приготовленные блюда не осилить – составишь мне компанию?
– Почему же не составлю, дорогой граф? Сам знаешь, что старый холостяк в еде неприхотлив, так что пусть кухарки твои особо не стараются. А вот за бутылку хорошего вина буду благодарен, как и за откровенный ответ, чем я обязан такой чести. Уж месяц как тебя не видно и не слышно, я даже подумал, что ты за границу уехал. Но нет – барышни в библиотеке говорят, что ты к ним каждый день наведываешься и осведомляешься о книгах, о которых никто в здравом уме и не вспомнил бы. Не иначе пассию себе там завёл, и, коль приглашаешь меня на обед, она тебя отвергла? Или же ты, наконец, получил ответ из Синода? Ну что, полный отказ?
6
В наши дни – улица Смольного.
– Ничего я тебе не скажу, добрейший ты мой друг, пока не приедешь. В полдень пришлю за тобой автомобиль, а вина приготовлю целый ящик.
Толстой положил телефонную трубку и принялся вновь перечитывать письмо из Синода, которое он уже выучил наизусть.
Через несколько часов пребывающие в прекрасном расположении духа приятели сидели друг напротив друга в просторной, освещённой солнцем столовой Толстого. Они обсуждали последние газетные новости. По курортным городам прокатился протест против новой театральной моды – внушительных султанов из перьев на дамских шляпах. Зрители, занимавшие места в театре позади модниц, сильно возмущались, пока, наконец, во многих театрах полностью не запретили ношение головных уборов. Друзья от души посмеялись над провинциальной модой; тем временем лакей наполнил их бокалы шампанским.
Вдруг Ребров посерьёзнел и произнёс:
– Правильно ли я понял, Михаил, что тебе не терпится рассказать мне об успехах не в амурных, а в служебных делах? Тебя можно поздравить?
– С чего ты взял? – удивился Толстой.
– Иначе бы не стал ты угощать меня шампанским Saint-Per ay – любимым напитком Рихарда Вагнера!
– Откуда тебе это известно, Сергей? Клянусь, единственное, что я знаю об этом напитке, – он не оставляет после себя похмелья.
– Оттуда и известно, – усмехнулся Ребров, – тебе ведь вино наверняка управляющий заказывает, а Мари твоя выбор напитков контролирует, чтобы деньги на ветер не выбрасывались. То ли дело – я, человек одинокий, могу уделить этому вопросу гораздо больше времени. Винный дом Chapoutier, предлагая этот, скажем откровенно, кислый, шипучий сок, показывает покупателям благодарственное письмо от Вагнера, в котором композитор утверждает, что заказанные им в Байройт сто бутылок Saint-Per ay помогли создать оперу «Парсифаль». При этом, кстати, торговцы шёпотом прибавляют, что за свой заказ маэстро так и не заплатил… Вот тебе и вино с легендой по стоимости чуть меньше, чем Veuve Clicquot! Ладно, что там обер-прокурор написал, покажешь?
– Да я тебе так расскажу, я его письмо наизусть помню, – ответил Толстой и принялся театрально декламировать:
«Ознакомившись с текстом вагнеровской оперы, я нахожу, что для постановки её на сцене, безусловно, необходимо исключить слова, мною отмеченные на страницах 24, 25 и 26, или заменить их текстом, устраняющим возможность смущать верующих фразами, имеющими прямое отношение к Таинству Евхаристии».
– Один в один, как я говорил месяц назад! Ну, поздравляю. На нашем казённом языке это означает: добро пожаловать, мистерия «Парсифаль», на русскую сцену! А что за слова обеспокоили его высокопревосходительство?