Град Божий
Шрифт:
До войны Барбанель торговал пиломатериалами. Мне кажется, что в делах совета он занимал более решительную позицию, чем доктор Кениг, в силу своей молодости. Это было большой моральной поддержкой для нас, мальчишек, — насмешки Барбанеля над немцами, издевательские замечания по поводу врагов. Он говорил так, словно главной характеристикой нацистов была не власть над нами, а их непроходимая тупость. Он не проявлял угодливости в присутствии немцев, вел себя сухо и по-деловому. Барбанель не делал никаких усилий чтобы скрыть свое презрение, но немцы по каким-то причинам терпели его отношение.
Теперь, узнав о существовании архива Барбанеля, я стал пользоваться еще большим доверием. Каждую неделю он вкладывал мне в руки
Госпожа Марголина была почти такой же храброй, как Барбанель. Ее мужество проявлялось не только в том, что она хранила дневники, но и в том, что медсестра Марголина выводила из гетто беременных женщин. Однажды она ухитрилась даже принять роды и спрятать куда-то (куда, я не знаю) и мать, и новорожденное дитя. Она была настоящей медицинской сестрой, единственной настоящей сестрой в больнице. Мне кажется, что тогда ей было за тридцать, и, конечно, я был без памяти влюблен в нее. Я стремился в больницу и с нетерпением ждал каждого очередного похода туда, хотя эти задания были самыми опасными из всех, какие мне приходилось выполнять. Грета… нет, дело было не в том, что эта женщина отличалась красотой, нет, хотя ее лицо с высокими скулами, обрамленное прямыми соломенного цвета волосами, было миловидно… все дело было в том теплом свете, который излучали ее глаза, когда она улыбалась мне. У Греты была очаровательная, врачующая улыбка, она появлялась на лице спонтанно, она была пронизана чувством, что никакое несчастье не может омрачить отношения между нами, двумя бесценными человеческими созданиями, что самое главное на земле — это любовь, которая естественна, как воздух, которым мы дышим. «Йегошуа, дружок мой, где же ты пропадал столько времени?»
Я мог восхищаться господином Барбанелем, доверять ему и преклоняться перед ним, даже не догадываясь об этом, но в нем всегда чувствовалась спешка, он постоянно находился под прессом дел, которые надо было сделать, или уклониться от их выполнения. Напротив, Грета Марголина в своем белоснежном, безупречно выглаженном халате излучала неторопливое достоинство и собранность, я вспоминаю это ощущение и понимаю, что так в моей мальчишеской душе преломлялась ее физическая привлекательность. В моих глазах она была самой прекрасной женщиной на свете. Я внимательно смотрел на ее руки, когда она брала свертки с рукописями, и иногда мои руки касались ее. Я приходил от этого в страшное волнение и, смутившись, убегал, слыша за спиной тихий смех Греты.
Она хранила рукописи Барбанеля в неизвестном мне месте, но догадываюсь, что сама должность медицинской сестры предоставляла ей какие-то возможности для передачи архива куда-то на волю, за реку, в потайное место в городе или в его предместьях.
К тому времени, когда я узнал о существовании дневника Барбанеля, он, должно быть, содержал уже тысячи страниц, целые тома, грузовик материала. И поскольку ни он сам, ни Грета не рассчитывали, что им удастся пережить уничтожение гетто, то все документы к тому времени были зарыты в землю Восточной Европы, в ее обломки, в пыль и остатки ее христианской традиции.
Сам я не писатель и не могу передать то чувство, которое внушала эта пара, не могу передать их живое присутствие, их дыхание, всепобеждающее ощущение радости жизни, которое они внушали всем, кто находился рядом с ними. Память о моем преклонении перед этими людьми скрывает истину: они ничем не выделялись из общей массы и, не будь войны, вели бы весьма скромную жизнь. В них не было бы ровным счетом ничего необычного — в Иосифе Барбанеле и Грете Марголиной, не больше, чем в моих родителях или в любом из нас.
Сейчас я думаю, что хотя доктор Кениг
Невозможно переоценить то моральное воздействие, которое оказывали на нас эти ночные слушания, и, я думаю, Барбанель понимал это. Скрестив ноги, он садился на пол, надевал на голову наушники и, закрыв глаза, слушал ночную передачу британского радио. Мы внимательно следили за выражением его лица, стараясь понять, хорошо или плохо идут дела на фронтах. Он сидел неподвижно, то согласно кивая, то огорченно встряхивая головой, то молча сжимая кулак, в течение всех пятнадцати минут, пока передавали новости. Барбанель не испытывал страха, поглощенный тем, что слышал, и испытывая лишь духовную связь, которая в такие моменты соединяла его с остальным миром.
Слушал он старенький немецкий «грундиг», настольную модель с закругленными краями, матерчатой перепонкой, прикрывавшей динамик, и верньером, который вверх и вниз перемещал указатель на светящейся шкале коротких волн. Я чувствовал, что, глядя на мерцающую шкалу, смотрю в космос. Вид приемника наводил меня на философские мысли. Почему цифры на шкале нацистского приемника были понятны и мне, еврейскому мальчику? Потому что числа неизменны. Их порядок утвержден навеки, это универсальная истина. Даже нацисты вынуждены подчиняться этой истине. Но если числа означали одно и то же для всех без исключения людей во вселенной, то не запечатлел ли их в нашем мозгу сам Бог? И если так, то, наверное, для того, чтобы научить каждого природе истины. Верно, например, что два плюс два чего бы то ни было равно четырем. Не важно, что мы прикладываем к числам, сами они остаются незыблемыми и вечными, являясь сжатой до минимума истиной.
Мне не было нужды открывать свои сокровенные мысли отцу или портному Сребницкому. Но в темноте нашего чердака я самозабвенно вынашивал идею насчет того, что числа суть неистребимое и истинное творение рук Бога. (И нацисты никогда не поймут этого.) Я думал о том, что Он дал нам силу воспринять разумом это Его истинное неистребимое творение. Разум стал таким, что теперь мы будем в состоянии принять мессию, когда он явится, и его суть станет ясна нам, как два плюс два равняется четырем, и явление его принесет во вселенную узнаваемую, непреходящую и благотворную Божью истину всем и всему в мире на все грядущие времена. Таковы были детские мысли, которые посещали меня во тьме, сгущавшейся вокруг светящейся шкалы старенького «грундига».
Я хочу сказать, что Сара работает, она растит детей, ведет хозяйство. Она отошла от Эммануила и работает теперь только с тем, что осталось от их маленькой конгрегации. Но ее состояние гораздо глубже, чем простая скорбь. Я вам кое-что скажу — давайте еще повторим, прошу вас! — я скажу вам кое-что, эта женщина… Нет, не то чтобы она была ангелом, обладающим нечеловеческим совершенством… но в ней присутствует такая серьезность души, такая непомерно огромная внутренняя… не знаю, как назвать это… красота. То, о чем я говорю, не обычное благочестие, не святость, я ненавижу это слово, это больше похоже на то, как если бы она была одарена скромной городской благодатью — ну, как если бы… она живет в Нью-Йорке, но одновременно… в стране Тиллиха, в стране предельной озабоченности. Я не слишком бессвязно выражаюсь?