Град огненный
Шрифт:
— Помолчи! — шиплю я.
Виски пронизывает боль. Я смотрю на Тория почти с ненавистью, а он качает головой:
— Дружба, как и любовь, требует отдачи. А тебя не заботят другие люди. Тебя заботит только ты сам! Может, ты больше и не убиваешь своими руками. Но продолжаешь убивать словами и поступками.
— Да что ты знаешь об убийстве! — парирую я.
Торий окатывает меня презрением и бросает на постель ключи.
— Вот, — сквозь зубы цедит он. — Твой домашний арест закончен. Доктор Поплавский продлил больничный до среды включительно. Можешь теперь обойти всех проституток в Дербенде. Можешь напиться до зеленых болотниц.
— Надеюсь, тогда я получу списки Шестого отдела, — говорю ему.
Торий оборачивается на пороге комнаты. Скалится болезненно и дико.
— Здесь не Дар, чтобы командовать, господин преторианец, — устало отвечает он. — Но не волнуйся, люди выполняют свои обещания. В отличие от васпов.
Он с силой захлопывает за собой дверь. А я падаю обратно на подушку — словно проваливаюсь в пропасть. И тьма смыкается над моей головой. Но я не чувствую раскаяния.
Я не говорю, что у людей нет трудностей. Возможно, я эгоист — но с моей позиции проблемы на работе действительно кажутся пустяками. Торий все еще молод, физически крепок и хорош собой. Дома его всегда ждет сытный обед и красивая жена. У него все еще живы родители (они живут в пригороде и, судя по всему, очень гордятся, что их сын — большая шишка в ученом мире). Завидую ли я ему? Пожалуй. Немного. Да.
Это чувство — саднящее, горькое чувство зависти, — я впервые познал, когда гостил у Буна. Я видел, с какой нежностью его целовала Евдокия. Как он гладил по волосам младшую дочь — осторожно и нежно, словно боялся разбить какую-то очень хрупкую дорогую вещицу. Я спал на чистой накрахмаленной постели. Я разговаривал со старостой Захаром и выбритым, радостным и порозовевшим Торием. И они смеялись и искренне интересовались: хорошо ли мне на новом месте? Не нужно ли мне чего? Я видел, что к другим васпам люди относились так же — дружелюбно и уважительно, словно никогда не было войны, не было налетов на деревни. И мы помогали им прокладывать новое русло для реки, а они благодарили нас кровом и пищей. А я смотрел на своих солдат и понимал: многим это нравилось.
Именно поэтому и именно тогда, подстегиваемый новым чувством, я заимствовал один из трофейных вездеходов, попросил у старосты припасов и топлива примерно на неделю и, вверив Буну полномочия главнокомандующего, отправился в дорогу. Мне предстояло преодолеть путь едва ли не до Опольского уезда — именно туда я перевез Нанну, когда окончательно оклемался после продолжительной болезни. На границу Дара. Подальше от Ульев, васпов и ополченцев. Подальше от всего…
Теперь, наверное, я готов рассказать и об этом эпизоде. И мне очень хочется начать как-то вроде: "Все это время меня терзало предчувствие беды. Погода вторила моей хандре: над головой сгущались тучи и дождь лил, как из ведра…"
Как говорит Расс: "Если описываешь что-то грустное, пиши о дожде".
Ни черта подобного! Иногда самые плохие вещи случаются в самую хорошую погоду. Чем дальше я уходил на юго-восток, тем яснее становилось небо. И никакое предчувствие меня не терзало до момента, пока я не увидел следы шин, ведущие от калитки.
Внутренний дворик встречает меня тишиной. В избе тоже тихо и пусто.
— Нанна… — осторожно говорю я и прислушиваюсь, но не слышу легких шагов навстречу — лишь хруст глиняных черепков. Одного взгляда хватает, чтобы понять: печь не топлена, полки
Я знаю, что в мое отсутствие к Нанне часто заходили мужчины. Но она все равно возвращалась ко мне, а я не задавался вопросом, была ли это благодарность или любовь. Я вообще ничего не спрашивал и мало говорил — из Улья я приходил совсем мертвым и закосневшим. Все больше говорила она, но я не понимал и половины. Или не хотел понимать. А теперь, начиная прозревать, начиная тянуться к теплу и солнцу, я узнаю, что это солнце больше не светит для меня. Его выкрали прямо из-под моего носа. И я впервые ощущаю страх. Я понимаю, как это — по-настоящему остаться в одиночестве.
Как я и предполагаю, они не успевают уехать далеко. У меня хорошее чутье, и я слишком долго пробыл рядом с Нанной, чтобы уловить тонкую ниточку ее запаха, к которому сейчас примешивается тяжелый и чужой запах сосновой смолы и табака. Будь у меня вертолет — я бы нагнал их быстрее. Но где-то через милю мои беглецы легкомысленно поворачивают на Полоньский тракт, а я срезаю дорогу через подлесок. И ближе к вечеру, в окрестностях Велички выныриваю им наперерез и преграждаю дорогу.
Из кабины грузовика сразу выпрыгивает широкоплечий лесоруб — он вдвое массивнее меня и выше на полторы головы. Он сжимает кулаки и вальяжной походкой идет навстречу вездеходу.
— Эй, приятель! — окликает он вполне добродушно, но в голосе уже начинают проскакивать угрожающие нотки. — Какие-то проблемы?
Я тяжело выбираюсь из вездехода. Земля под ногами проминается, идет трещинами — это распространяется аура сокрушительной силы и смерти.
— Проблемы… у тебя, — говорю я и выхватываю из кобуры маузер.
Мужчина останавливается в нерешительности. На его лице, заросшем рыжеватой бородой, нет страха. Глаза — голубые и чистые, как у ребенка — вопросительно распахиваются. Потом я стреляю.
— Пер! — приглушенно кричат из кабины.
Мужчина дергается и с изумлением наблюдает, как его левое плечо начинает набухать липкой тьмой.
— Следующий выстрел… в сердце, — чеканю я. — Верни ее!
Он молчит, только дышит хрипло. А я слышу, как из кабины доносится знакомый и взволнованный голос:
— Пер, что случилось? Кто стреляет, Пер? Это…
Она замолкает, и я вижу искаженное стеклом белое-белое лицо Нанны. Ее ладони шарят по кабине — наверное, нащупывают ручку. Раздается щелчок и дверь распахивается. Ветер взметает льняные волосы, доносит до меня запах молока и трав.
— Это… он? — спрашивает Нанна и застывает, вцепившись пальцами в кресло.
А у меня соскальзывает с крючка палец, потому что мужчину она называет "Пер", а меня — всего лишь "он".
— Нанна, не выходи! — наконец кричит ей мужчина. — Сиди там, слышишь? Тут какой-то псих с пистолетом! — и обращается ко мне: — Что тебе надо? Что ты за черт такой?
— Угадал, — я растягиваю в улыбке сухие губы. — Я черт.
— Ян… — тихо произносит она.
И голос срывается, а мое имя камнем падает в разбитую колею. И маузер становится почему-то страшно тяжелым, словно и он — камень. И сердце мое тоже каменеет. А Нанна начинает выбираться из кабины, но поскальзывается на влажной ступеньке. Тогда Пер срывается с места и подхватывает ее здоровой рукой: она падает на его плечо, легкая, как лебединое перо.