Град Ярославль
Шрифт:
Если Филарета пересадили из телеги в возок, то Третьяка Сеитова не только оставили на подводе, но и стиснули его руки колодками. В Тушине его бросили в подклет, где он просидел без пищи двое суток. А затем к воеводе пришел князь Федор Засекин и произнес:
— Великий государь Дмитрий милостив и ты можешь спастись.
— Изменив отечеству?
— О какой измене ты говоришь, Сеитов? Дмитрий — природный царь, Рюрикович, сын Ивана Грозного. На его сторону перешли высокие боярские роды — Трубецкие, Черкасские, Мосальские, Голицыны, Сицкие… Они-то искренне
— Ни один из названных тобой бояр не верит Самозванцу. За жизни свои трясутся, за свои богатые хоромы, оставленные в Москве. Омерзительные люди… Что же касается народа, то он слишком доверчив, полагая, что добрый царь избавит его от нищеты, тяжелых повинностей и поборов. Но сие — временное помрачение. Уже сейчас многие города поняли, что за «царь-избавитель» пришел на русскую землю. Через год-два самозванцев и в помине не будет на Руси… Не хочу тебя, изменника, видеть.
— Презираешь? Праведника из себя корчишь? У других же рыльце в пуху. Дурак ты, Сеитов. Помяни мое слово: вскоре власть короля Сигизмунда испустится не только на Москву, но и на все русские города. И вовсе не худо будет, коль на троне окажется Дмитрий или сын короля, Владислав. И тот и другой, как ты слышал, не Иван Грозный, а слабодушные люди, коими можно вертеть, как игрушкой. О таком царе господам можно только мечтать. Вся власть будет в наших руках. Вся власть!
— На польский повадок? — усмехнулся Третьяк Федорович.
— А хотя бы и на польский. Милое дело, Сеитов.
— Уж куда милое. Об царя можно ноги вытирать, а в державе затеется такой разброд, что от нее останутся рожки да ножки. Любой ворог одолеет. Не смеши меня, Засекин.
— Я к тебе, Сеитов, пришел не балясы разводить. Твоя жизнь — в твоих руках. Сам царь Дмитрий Иванович повелел к тебе наведаться.
— Какая честь!
— Не язви, Сеитов! Царь намерен не только оставить тебя в воеводах, но, и хочет сделать тебя боярином и советником в ратных делах.
— Это, за какие же заслуги? Уж, не за Угру ли?
Весной 1608 года Самозванец с гетманом Рожинским двинулся к Болхову и здесь в двухдневной битве поразил войско Василия Шуйского. Болхов присягнул Лжедмитрию, но пять тысяч ратных людей под началом Третьяка Сеитова ночью вышли из крепости, переправились через Угру и пришли в Москву, огласив царю и народу, что у Вора не такое уж и великое войско, и что его вполне можно разбить. Однако нерешительный Василий Шуйский упустил время для победы…
Федор Засекин поперхнулся. Под Угрой он находился в рати Шуйского, а затем переметнулся к Самозванцу.
— Так, за какие же заслуги, Засекин?
Князь некоторое время помолчал, а затем произнес:
— Кривить душой не стану, Сеитов. По делам твоим ты достоин казни, но царю куда выгодней оставить тебя в живых.
— Теперь понятно. Уж куда выгодней. То-то всё дворянство уразумеет: царь милостив, даже врагов своих в бояре жалует. На всю Русь слух пойдет. Дворяне табуном к Вору побегут. Хватко же замышлено. Только знай, Засекин, дворяне Сеитовы честь
— Эко чего помянул. Сегодня в чести, а завтра — свиней пасти.
— Уходи, подлый переметчик! — вскипел Третьяк Федорович.
— Я-то уйду и поживу еще, слава Богу. А вот тебя, дурака, ждет казнь лютая. Одумайся!
— Честь дороже смерти, — твердо молвил Сеитов и плюнул предателю в лицо.
Самозванец не отважился казнить Сеитова прилюдно. Ночью его тайно вывезли в лес и изрубили саблями.
Глава 7
ОТШЕЛЬНИК
Вечор. Желтый огонек сальной свечи в медном шандане кидал трепетные блики на бревенчатые стены. За столом сидели Анисим с Евстафием. Толковали:
— Зело худые времена приспели, сыне. Чует сердца, хлебнем еще горюшка.
— Худые, Евстафий. Сколь людей из Ростова набежало. Ох, и выпало им! От города-то, чу, остались одни головешки.
— Ляхи — чисто ордынцы. Даже малых чад не пощадили, изуверы.
— Истинно. Собор Успения разграбили, золотые и серебряные ризы с икон ободрали. И другие храмы осквернили, святотатцы!
С лавки послышался негромкий протяжный стон.
— Никак, очнулся.
Евстафий шагнул к лавке и склонился над Первушкой.
— Как ты, сыне?
Первушка, не раскрывая глаз, глухо, невнятно пробормотал:
— Камень…Храм Покрова… Камень…
— Сызнова бредит, — вздохнул Евстафий. — Помоги ему, Господи.
Скитник Евстафий появился во дворе Анисима три недели назад. Не распознал его торговец рыбы. Перед ним стоял глубокий старец в ветхом рубище, заросший длинной серебряной бородищей.
— Здрав буде, сыне Анисим.
— И ты будь здрав, старче… Не ведаю тебя.
— Не мудрено, сыне. Почитай, десять лет в пещере обретался. Евстафий я.
— Господи! — всплеснул руками Анисим. — Вот уж не чаял тебя повидать.
— Чего не чаешь, сыне, скорее сбудется. Вышел я из скита.
— Аль к мирской жизни потянуло, старче?
— Эх, сыне, — вздохнул отшельник. — Мирская жизнь полна низменных влечений и пагубы. Никогда бы я не вышел из своего добровольного заточения. Только там я познал покой в душе и уразумел, в чем состоит бренное бытие. Ни в богатстве оно, ни во славе, а в единении с естеством и природой.
— Так и сидел бы в своей пещере, Евстафий.
— Сидел бы, сыне, но ныне в миру я должен быти, ибо привиделся мне сон о благоверном Сергии Радонежском. Когда тот изведал, что на Русь движутся вражеские полчища, то вышел из своего скита и со всем тщанием послужил своему отечеству. Мал я, дабы уподобиться Сергию, но оставаться в уединении боле не могу, ведая, как земля православная обагряется кровью. Понесу Божие слово супротив лютого иноверца.
— Благое дело, отче. Земной поклон тебе за это, — Анисим и впрямь низко поклонился отшельнику.