Граф Люксембург
Шрифт:
Она очень маленького роста, худенькая, как первоклашка, и, наверное, в три раза меньше меня весит. Рот беззубый, на месте остались только два или три обломка, кроме зубов мудрости, а ведь когда-то, помню, у неё была красивая улыбка, которая так нравилась мужчинам, и кусала яблоко – зеленую антоновку, – выламывала кусок до самой сердцевины. А сейчас – бескостные распухшие десны. Она пытается вставить в рот какую-то железочку, но у неё это никогда не получается – и она держит её в кошельке. Выкрасила седые свои волосы в какой-то странный ореховый цвет.
«Проститутка твоя должна тебе стирать, а не я! – кричит на меня. – Вот пускай приходит и стирает. Пускай приходит. Это мое последнее слово». Речь идет о моей жене, с которой я так и не съехался и не развелся, как хотел не раз. Живет она в Звенигороде.
Обескураженный, я иду к себе, прячусь под одеяло и стараюсь не волноваться; думаю, как она погрозила мне кулаком в ответ на мой кулак. Может, может хотела прикрыть голову или заслониться рукой, а вместо этого нечаянно повторила мой жест: что-то не сработало у неё в голове. Такое бывает, это объяснимо. Просто, как бесполезен и жалок этот её кулачок. Он не выходит у меня из головы. В три раза она меньше меня и кулачок в три раза. Зачем Бог создает таких маленьких людей, с такими маленькими руками и ногами? Неужели это существо когда-то было женщиной? Но она до сих пор считает себя таковой. И даже не выпускает сейчас из рук бесплатную газету с объявлениями о знакомствах, кричит: «Это я для тебя делаю и для твоей уродины, чтоб вас оставить!»
Я маюсь, катаю голову под одеялом, боясь показать свое лицо.
Я родился в очень маленьком созвездии. Кто-то живет под лучами Сириуса, Полярной Звезды, Альфы Центавры (какие там ещё есть большие звезды?), а мне на карте звездного неба достался крохотный кусочек черноты, углеродистый, как клочок пакли, – самая далекая что ни на есть чернота, с одной лишь единственной, провинциальной звездочкой, да и то под названием вы не поверите! – Веревка! Но мне не очень-то обидно. Мне плевать на звездное небо…
Она не унимается: ходит и ходит мимо – то цветы полить, то обидное слово подбросить. Такая маленькая, в шерстяных домашних рейтузах, на которых так много дырочек, такие всеми нами принято носить дома. Просвечивает тело. Мне рейтузы её напоминают звездное небо, и дороже мне любого звездного неба, из любой точки вселенной. Вот мое созвездие, настоящее, без подачек – созвездие Рейтуз. Каждую звездочку в нем знаю. И плевать я хотел на настоящее звездное небо. Где-то я это уже слышал. Но мне действительно плевать: мне чужой славы не нужно. Мне бы разобраться со своим звездным небом. Ведь я звездочет и астроном ещё тот. Когда я вижу, что в созвездии Рейтуз зажглась новая звезда, я испытываю такое же желание дать ей новое имя, как человек у телескопа, и чтобы оно всегда стояло передо мной, улыбалось мне своей беззубой улыбкой. Думаю, что я не один такой – у каждого свое звездное небо… Я, как и любой серьезный астроном, открывающий новую звезду, и дающий ей имя, к примеру, «Петрухин-898», так же чувствую свою сопричастность с самим звездорождением. Он в момент блаженной сопливости своей по поводу сопричастности, единения с Сущим, когда комкается казенный халатик на груди и запотевают очки, чувствует в экстазе единения, самоуничижения и самоотрешения, более того! – подвига духовного – вину свою за все нехорошее, иными словами – дерьмовое, что творится во вселенной, в осознании муравьинности своей стучит себя неистово лапками в грудь, – так же и я, вину испытываю вселенскую, ещё более глубокую, ведь я и есть в своем созвездии то самое разрушающее зло.
Раньше она так не дожидалась меня домой. Когда знала, что что бы там ни было, но я всегда приду. Не ждала, пока не поняла, что я однажды могу не прийти. Раньше и жена моя видела сны, что я пою в своем театре, в общем у себя на работе, графа Люксембурга, и мы с ней все гадали: когда же? когда? А теперь, что я лежу голый, синий, измордованный в камере с урками; лежу дни и недели, с клистиром в жопе и шлангом во рту и все никак не могу прийти в себя. Хотя меня все будят, и даже урки испытывают ко мне сострадание. Мне же постоянно снится, что у меня открытый перелом ноги. Знаете ли вы, что сны – ангелы хранители нашего тела – просто так не изменяют нам: что-то должно сломаться в нам самих.
Вот я, пьяный, опираясь о каждую стену и забор в моем городе, руками трогая мой город, на ощупь добираюсь до своего созвездия.
Дверь распахивается – передо мной она (я даже пугаюсь) – значит, ждала. Вот она стоит в своих звездных рейтузах, отставив одну маленькую ногу, смотрит на меня, как на чудо, как раньше дети в кинозале смотрели «Чапаева», – и ворвавшийся за мной ветер, подбрасывает её косички. Такие они легкие эти косички, тонкие, перевитые, точно жеваным, бантом, что что плотный ветер – мой приятель – подбрасывает их. В этот момент я обычно говорю что-то грубое и злое: мне кажется, что жалость к себе она вызывает нарочно…
Нет, она и вправду не верила, что я приду: ведь так поздно – наверняка я в милиции – избитый, раздетый, невменяемый. Она разуверилась в том, что я приду. Боже, как же можно так жить, каждый день разуверяясь, что он придет?! Где брать силы на следующий?!
Я стою в дверях, а она продолжает смотреть на меня, как на шедевр советского кино. Ну же, впускай меня, обнимай меня, целуй, я вернулся! Я в открытых дверях. Теперь я дома, я на пороге, мне не страшна улица – я имею право на своей лестничной клетке хоть стол поставить да водку пить. Я распахиваю дверь ещё сильнее: вот он я! Затем надвигаюсь на смелого человека, отставившего одну ногу и поглощаю его своим пальто, он теряется в его складках. «Я принес тебе глазированный сырок», – слышатся раскаты громоподобного голоса. Зевс смеется, Зевс жалеет. Безопасность. Идиллия. Двери распахнуты. Бог рокочет как можно нежнее: «Я старался. Я не раздавил его». «Мы разделим его пополам», – слышится тихое.
За окном настоящий Бог рассыпал подушку с перьями, и пух ещё тает на моих плечах. «Не смахивай снег, – говорю я, – это святая вода». Пальто, суконная шинель, у меня огромная и теплая. Я приобрел её в театре за бесценок на распродаже. У нас похоронили спектакль про военных, кажется, «Жди меня»; генералов, майоров и всякой солдатни там было предостаточно. Вот все бедные и пьющие артисты оперетты расхватали этот пронафталиненный хлам, залатали, где надо – и я теперь похож на памятник Дзержинскому, и тоже без головного убора.
«А вот теперь закрывай ворота!» – кричу и с разбегу бросаюсь на кровать – пружинистый матрац ещё долго, постепенно замолкая, подбрасывает мое безжизненное тело.
Но когда же все это началось! Когда она стала подозревать, что я однажды не прийду? Когда она стала смотреть на меня, появляющегося поздно ночью в дверях, как на чудо?..
Это случилось две зимы назад: я впервые напугал её.
Помню, как меня долго приводили в себя в милиции: резиновые дубинки молотили мое тело, а я только чесался и цедил с улыбкой: «Ну, уссышься». Я был избит, руки резали наручники и самостоятельно не мог подняться с кафельного пола; я сроднился с этим полом, с подошвами, наступающих на меня людей, с запахами, теми, которые на высоте носа прямостоящего человека никогда не слышны, полюбил полустертые узоры на каждой плиточке в зоне моего зрения, – я прожил целую жизнь, которая напоминает бред пьяного турка. Когда меня наконец смогли усадить на стул, в задачу мне поставили ждать. И я стал ждать, временами забываясь и заваливаясь. Наконец пришла она… с мешком вещей для меня, сухих и чистых, ведь я был весь мокрый и не было у меня ни шапки, ни шарфа, ни рукавиц. Еще она принесла южные солнцезащитные очки. Помню, лет тридцать назад она носила их сама. Припоминаю брошюру «Крым – ваша здравница», на обложке которой нарисована женщина в таких точно очках, в соломенной шляпище, в купальнике и стоит в какой-то развязной позе, даже странной для шестидесятых.